Что я делал на этом сборище? Да ничего, меня просто загнал туда снег. К поэзии я равнодушен с детства, видимо, Господь не дал мне того особого органа, что отвечает за наслаждение рифмованным бредом или, по крайней мере, способен вбирать в себя, втягивать при помощи неведомого щупальца особым родом выстроенные слова и помечать, как маркером, предположим, красного и желтого цветов, какое из этих слов верное, а какому здесь не место, и его можно пустить во вторичную переработку.
Лера вообще считала, что я не способен воспринимать красоту, она так и говорила мне: ты не тонок, тебе этого не понять!
Хотя ее красоту я осознавал не только то время, что мы были вместе. И сейчас, годы спустя, у меня может перехватить дух, если какая-то из случайно встреченных женщин вдруг напомнит мне ее.
То ли поворотом плеч, то ли взглядом.
Узким запястьем, тонкими щиколотками.
Иногда мне кажется, что ее на самом деле не было, что я ее придумал, можно, конечно, отыскать какую-нибудь из старых фотографий, но человек, на ней запечатленный, мне давно уже чужой, хотя я и помню запах ее тела. Но запахи — это то, что мы часто придумываем себе сами, надеваем на себя и своих близких, доставая из разных баночек и скляночек, пузырьков и флакончиков. Не исключено, что П. в тот день просто использовала скляночку, некогда принадлежавшую Лере и оказавшуюся у нее в руках совершенно случайно. Но запах поманил меня, он оказался сильнее, чем я мог предполагать, так что моей вины нет ни в чем. Разве что это было очередное проявление синдрома чужой жизни, от которого Влад несколько часов назад порекомендовал мне излечиться.
Забавно, но время опять совершает петлю. Первый снег выпадет спустя несколько дней; как говорят в метеопрогнозах, арктический циклон вытеснит теплые массы воздуха. Что за этим последует, знает каждый: небо посереет, потом станет почти черным, резкие порывы ветра собьют последние листья с деревьев, и вот уже никому не взбредет в голову бродить по парку, из которого я вышел всего лишь час назад.
Снег для меня рифмуется с хюзюн, печаль сыплется с неба, заставляя сердце отчаянно сжиматься от холода и искать тепла.
Я шел по улице, ветер дул в лицо, до ближайшего кафе, где можно было пересидеть арктический прорыв за чашкой кофе, надо было тащиться несколько кварталов. Не помню уже, что погнало меня в тот день в город, какие призраки и чьи очередные тени. Скорее всего, это была суббота, иначе я спокойно сидел бы на работе, прислушиваясь к разговорам коллег да вылавливая из этого гама звонки чужих мобильных. У начальника тогда еще не стояла на телефоне мелодия имперского гимна, да и у меня не было ощущения жизни за замерзшим и не способным оттаять стеклом.
Да, это точно было суббота, меня понесло на какой-то бессмысленный шопинг, в один из этих стеклобетонных моллов, в которых голова начинает болеть через первые же десять минут, а через пятнадцать ты просто не понимаешь, где и зачем находишься.
Но я честно отбродил пару часов по этажам, опустошив половину кредитки, а потом, выйдя на улицу с двумя пакетами, бившими по ногам, решил пройтись и свернул зачем-то в ближайший переулок, прошел каким-то двором и вышел на ту самую улицу, где меня и застал снег.
Единственным доступным укрытием была освещенная дверь, рядом с которой белел прямоугольник афиши с черными буквами, извещавшими о поэтических чтениях, вход свободный, дамы и господа, мы вам рады.
И я нырнул внутрь, прошел по коридору и оказался у входа в маленький зал. Двери были открыты, оттуда слышались голоса.
Сел я в последний ряд, на пустующее с краю место. Со сцены доносились какие-то слова, но они не складывались в предложения. Зато внезапно я почувствовал тот самый запах, который частенько преследовал меня все годы, что я пытался избавить свою жизнь от забредшей в нее тени.
Соседки видно не было, освещение со сцены не доходило до последних рядов. Зато, видимо, пресытившись очередным выступлением, она внезапно сказало мне на ухо:
— Какой это все бред!
Со сцены в этот момент в нашу сторону как раз полетела горстка несвязных фраз, транслируемых через микрофон мужеподобной девицей с очень короткой стрижкой. Пришлось пригнуться, фразы шмякнулись о стенку и расползлись по ней грязноватыми и неаппетитными кляксами. Соседка пригнулась тоже, наши головы соприкоснулись.
— Извините! — сказала она.
У меня сел голос. Такого не бывало уже много лет, будто я опять тот самый юноша, который то ли признался, то ли вот-вот признается Лере в любви. Мне хотелось намотать этот возникший запах на руку и забрать с собой. А дома, смотав обратно, поместить в какой-нибудь сосуд, плотно закупорить крышкой и лишь изредка, в особо тоскливые минуты, открывать, чтобы вновь почувствовать, что я все еще жив.
Слова и фразы прекратились, зал зааплодировал. Девица ушла со сцены, на нее забрался крепкий бородатый мужичонка в пиджаке мышиного цвета и каких-то коричневых брюках.
— Пойдемте отсюда! — внезапно произнес я.
— Куда?
Во мне будто поселился чревовещатель. Я лишь открывал рот, а слова вылетали из него сами, кто же их говорил — неведомо.