Хорошо было первое время в Крыму! Постепенно все входило в обычную колею. Отец поправлялся, начал работать[33], расположив день так же, как в Ясной Поляне, только раньше вставал и раньше ложился спать.
Сестра Маша переписывала ему, но она собиралась переехать в Ялту лечиться и беспокоилась о том, что некому будет ее заменить.
— Ну, Саша, — как-то сказала она мне, — теперь ты уже взрослая (мне только что минуло 17 лет), пора начать тебе переписывать отцу.
Она принесла мне несколько исписанных его рукой листков бумаги. Был уже вечер. Я обрадовалась, мне хотелось доказать, что я справлюсь с работой. Придя к себе в комнату, я сложила бумагу в четвертушки, нарезала ее, загнула с правой стороны поля, вложила в ручку новое перо и развернула рукопись. Как хорошо я помню ее внешний вид: четвертушки бумаги вдоль и поперек исписанные, перечеркнутые, со вставками между строчек, на полях, на обороте, с недописанными словами…
Характерно, что внешняя сторона рукописи настолько поглотила мое внимание, что я не помню ее содержания. Помню только, что это была статья о религии. Постепенно мое восторженное состояние сменилось беспокойством, а затем и отчаянием. Часы ползли. Наступила ночь. Несколько слов напишу, а потом разбираю. Чем дольше я сидела, тем туманнее становилось в голове. Теперь уже я не только слов, но даже букв не разбирала. Начинала выдумывать, выходила бессмыслица. В глазах рябило, строчки сливались. Пробовала я отложить работу и с разбега прочитать — опять ничего.
Только уже через несколько недель я поняла, что не надо сидеть над отдельными буквами, а надо пытаться схватить основной смысл фразы, только тогда делались понятными слова и буквы. Но для этого нужно было еще долго и упорно работать.
Наступило утро. К восьми часам переписка должна была лежать на столе у отца, а у меня в руках была такая ужасная, жалкая работа, что страшно было ее нести. На каждой странице пропуски, неразобранные слова, строчки кривые, буквы острые, высокие, между линеек мало места для поправок. Когда я принесла переписку отцу, он засмеялся и отложил ее в сторону. А я ушла от него в полном отчаянии, с сознанием, что я никуда не гожусь и никогда не научусь ему помогать!
Как я завидовала Маше, которая так уверенно писала маленькими, круглыми, отчетливыми буквами, ровно, гладко, точно печатала, и прекрасно разбирала отцовский почерк.
Но постепенно и я стала привыкать. Эта работа наполнила мою жизнь, я перестала чувствовать себя бесполезной.
В это лето отца посетили многие писатели: Чехов, Горький, Скиталец, Елпатьевский, Бальмонт и другие.
Чехов был у отца еще в Москве, но я его увидела здесь впервые. Он пришел с палочкой, немножко сгорбленный, застенчивый и серьезный, беспрестанно коротко и глухо покашливал, и было ясно, что он серьезно болен. На ввалившихся щеках, может быть, от волнения, а может быть, от болезни, горел румянец. Чехов сидел с отцом на нижней террасе, разговор шел о литературе. Я знаю, что отец уважал Чехова и, пожалуй, из молодых писателей ему легче всего было с Антоном Павловичем. Ему он прямо и откровенно мог сказать свое мнение о его писаниях, он знал, что Чехов и не обидится и поймет его. В этот же раз или позднее, отец уговаривал Чехова не писать драм и восхищался его рассказами. На всех нас Чехов произвел впечатление серьезности, простоты и какой-то внутренней обаятельности.
В это же время часто заходил Горький. Он был выслан и жил в двух верстах на берегу моря в Олеизе. Горький мне всегда казался чуждым. Мне казалось, что отец не мог быть с ним самим собой — правдивым и искренним до конца. Да и Горький не был естественным, он смущался и робел перед отцом. Я видела Горького в кругу его приятелей и семьи. Часто мы с ним, с Юлией Ивановной Игумновой и братьями играли в городки. Обычная, свойственная ему грубоватость исчезала в обществе отца.
Иллюстрацией такой принужденности может служить сцена, описанная доктором Волковым[34] в его воспоминаниях:
"Однажды в моем присутствии Лев Николаевич хвалил Горькому роман Поленца "Крестьянин" и особенно умилялся художественной правдой той сцены, в которой избитая пьяным мужем жена заботливо укладывает его на постель и подкладывает под голову подушки…
Горький промолчал… А когда мы с ним возвращались, он заметил:
"Подушку под голову подкладывает! Хватила бы его поленом по башке!"
Мне помнится, что Скиталец приезжал гораздо позднее с Горьким и Шаляпиным. Бросалось в глаза сходство в его внешнем облике с Горьким. Та же косоворотка, подпоясанная ремнем, длинные прямые волосы, которые он резким встряхиванием головы отбрасывал назад, та же грубоватость и простоватость в манерах. Братья рассказывали, что Скиталец замечательно играет на гуслях и поет. Но, по-видимому, его песни, так же, как анекдоты и остроумие Шаляпина, можно было услышать только в мужской компании за стаканом вина.