Пушкин мечтал о ножках Анны Керн, готовился к побегу за границу, продолжал вести любовные интриги с тригорскими барышнями, писал шутливые и серьезные письма друзьям — и в то же время усердно работал над своим «Борисом Годуновым». Поэтика драмы занимала его чрезвычайно. Он читал Шлегеля[677], его курс драматической литературы. Но у него не было собеседников на эту тему. Николай Раевский, правда, прислал ему дельное письмо в ответ на сообщение о подготовлявшейся исторической комедии в стихах, но он не понимал, почему Пушкин решил писать белыми стихами. Не лучше ли воспользоваться рифмою и разнообразными размерами? Раевский не предвидел, как неожиданно и победно зазвучит у Пушкина его пятистопный ямб. В недоумении Раевского нет ничего удивительного, потому что сам поэт в поисках новой формы для драматических диалогов не сразу ее нашел: в «Борисе Годунове» при всем блеске и точности стиха есть еще один недостаток, сделавший его несколько монотонным и связанным: неподвижная цезура[678] на второй стопе пентаметра[679] ошибка, которую позднее признал сам Пушкин и уже не повторил ее в своих гениальных «маленьких» трагедиях. Николай Раевский писал Пушкину: «Ты сообщишь диалогу движение…», «Ты довершишь водворение у нас простой и естественной речи, которой наша публика еще не понимает…», «Ты сведешь, наконец, поэзию с ее ходуль…» Все эти соображения Раевского были справедливы, но Пушкина интересовала не только формальная сторона его нового труда. «Я чувствую, писал он Раевскому что душа моя совсем развернулась я могу творить».
Это сознание Пушкина, что он совершает некий художественный подвиг, знаменательно. В самом деле, в 1825 году, в глуши русской провинции, в селе Михайловском Опочского уезда, было создано мировое произведение. Это было первое монументальное творение на русском языке. По заключенной в нем поэтической энергии ничего равного в русской литературе до того времени не было. «Трагедия моя кончена, — писал Пушкин Вяземскому, — я перечел ее вслух, один, и бил в ладоши и кричал: ай да Пушкин, ай да сукин сын!..» Дата последней беловой рукописи трагедии — 7 ноября 1825 года. Историки литературы отмечают совпадения некоторых мотивов пушкинской трагедии с «Генрихом IV» и «Макбетом» Шекспира[680], иные видят в ней драматические элементы, напоминающие кое-что еще, но биографа интересуют не литературные реминисценции и влияния, а сама жизнь, которая внушила поэту эту вольную и, как он сам думал, романтическую трагедию. За видимой объективностью в изложении событий и в характеристике действующих лиц таилась страстная душа автора, готовая, как эхо, откликаться на все впечатления бытия. Он сам намекает, что иные исторические характеры изображены им под влиянием того или иного жизненного опыта: «Моя Марина славная баба: настоящая Катерина Орлова[681]! Знаешь ее? Не говори, однако ж, этого никому», — писал Пушкин Вяземскому в середине сентября 1825 года, а месяца через полтора в письме к нему же повторил свое признание, но в такой нескромной форме, что процитировать его никак нельзя. Вероятно, были прототипы и для других персонажей трагедии. Да и сама тема цареубийства подсказана не только летописями и историей Карамзина, но и судьбою Александра I, поднявшегося на трон по ступеням, обагренным кровью. Как ни тщательно замаскирована эта историческая аналогия, но психологический мотив нравственных страданий царя, изнемогающего от укоров совести, остается в полной силе. Наконец, превратность исторических судеб, непрочность монархической власти, зависимость ее от преобладания тех или иных социальных сил это все тема, связанная непосредственно с темою тайного общества, о существовании которого знал Пушкин. Если бы не было у него встреч с будущими декабристами, споров в кишиневском доме М. Ф. Орлова, где в них принимала участие и «славная баба» Катерина Николаевна; если бы он не участвовал в «демагогических» разговорах в Каменке, не догадывался о заговоре и о подготовлявшемся цареубийстве, — Пушкин не написал бы «Бориса Годунова». Но большинство современников не поняли и не оценили «Бориса Годунова», как это предсказывал Н. Н. Раевский.