Но познание жизни сталкивается с такими феноменами, которые удерживают его на почтительном расстоянии от какого бы то ни было познания физико-химических явлений. Дело в том, что, лишь вопрошая о патологических феноменах, познание жизни смогло найти принцип своего развертывания. Оказалось, что невозможно конституировать науку о живом, не включая в рассмотрение такой существенной для ее объекта возможности, как возможность болезни, смерти, уродства, аномалии и ошибки. Можно, конечно же, все с большей изощренностью раскрывать обеспечивающие эти феномены физико-химические механизмы, однако как таковые механизмы эти размещаются внутри некоей специфирующей их рамки, которую и должны учитывать науки о жизни. В противном случае они будут выносить за скобки именно то, что как раз и конституирует самый их объект и принадлежащую им область.
Отсюда парадоксальный факт: тогда как процесс образования наук о жизни действительно произошел через вскрытие физических и химических механизмов, через конституирование таких областей, как клеточная и молекулярная химия, через использование математических моделей и т. д., развертывание их объекта, напротив, оказалось возможным лишь в той мере, в которой снова и снова, как некий вызов, ставилась проблема специфики болезни и того порога, указанием на который для всех природных существ она является.
Это не означает, что прав витализм, пустивший в обращение столько фантазмов и продливший жизнь стольким мифам. Как не означает это и того, что этот самый витализм, как и питающая его философия, сплошь и рядом оказывающаяся самой что ни на есть нестрогой, должна являть собой непобедимую философию биологов. Это значит только, что витализм играл и, без сомнения, до сих пор сохраняет важнейшую для истории биологии роль своеобразного "индикатора", причем двоякого рода. Во-первых, теоретического индикатора подлежащих решению проблем, прежде всего — проблемы специфики жизни, при том что она никоим образом не составляет независимого государства в государстве внутри природы. Во-вторых, критического индикатора редукций, которых следует избегать, редукций, проистекающих из нежелания признать, что науки о жизни не могут обойтись без апелляции к неким ценностям, без чего нельзя понять явления сохранения, регуляции, адаптации, репродукции и т. д. То есть речь должна идти скорее о требовании, нежели методе, о морали, нежели о теории.
4) Науки о жизни требуют особого способа писания их истории. Они ставят также, причем в весьма своеобразной форме, философский вопрос о познании.
Сами по себе жизнь и смерть никогда не могут быть проблемами физики, даже если в своей работе физик и рискует своей собственной жизнью или жизнью других людей, — для него все же речь здесь может идти лишь о моральном или политическом вопросе, но никоим образом не о научном. Как замечает А. Львов, генетическая мутация, оказывается она летальной или нет, является для физика всего-навсего замещением одного нуклеинового основания на другое. Но биолог именно в этом отличии усматривает то, что маркирует его собственный опыт. Причем — объект того же типа, к которому принадлежит и он сам, поскольку и он сам — живет, самим собой выявляя и осуществляя эту самую природу живого, которую следует понимать как "общий метод прямого или косвенного разрешения напряжений между человеком и средой". Биолог должен понять, что же именно превращает жизнь в особый объект познания и, тем самым, понять: благодаря чему среди живых существ, и именно в силу того, что они — живые, есть существа, способные познавать, — познавать вообще и, в конце концов, познавать саму жизнь.
Феноменология вопрошает "опыт сознания" об изначальном смысле всякого акта познания. Нельзя ли, однако, или даже: не следует ли искать его где-то рядом с самим "живущим"?
Через пояснение знания о жизни и понятий, артикулирующих это знание, Кангилем хочет понять, как обстоит дело с
То, что человек живет в среде, понятийно выстроенной, еще не доказывает, что он отвернулся от жизни, либо просто забывшись, либо в силу того, что некая историческая драма отделила его от этой жизни; это говорит только лишь о том, что он живет вполне определенным образом, что его отношение со своей средой таково, что у него нет по отношению к этой среде какой-то фиксированной точки зрения, что он может перемещаться внутри, безразлично: неопределенной или же определенной, но достаточно просторной в своих границах области, что он, наконец, вынужден перемещаться, чтобы собирать информацию и должен приводить вещи в движение друг относительно друга, чтобы делать их полезными.