Не забывая о тех расхождениях, которые в послевоенные и в самые последние годы вели к противостоянию марксистов и немарксистов, фрейдистов и нефрейдистов, специалистов в частных дисциплинах и философов, университетских преподавателей и всех остальных, кабинетных теоретиков и политиков, не забывая обо всем этом, тем не менее можно было бы, как мне кажется, отыскать иную линию водораздела, пересекающую все эти оппозиции. Линия эта будет разделять философию опыта, смысла и субъекта, с одной стороны, и философию знания, рациональности и понятия — с другой. По одну сторону мы находим Сартра и Мерло-Понти, а по другую — Кавайе, Башляра и Кангилема. Разделение это вдет, без сомнения, издалека, и истоки его можно обнаружить в XIX в.: здесь мы уже видим соответствующие пары: Бергсон и Пуанкаре, Лашелье и Кутюра, Мен де Биран и Конт. Во всяком случае в XX в. это разделение утвердилось настолько, что феноменология во Франции была воспринята именно через его призму. "Картезианские размышления", прочитанные в 1929 г., затем переработанные, переведенные и вскоре опубликованные, тотчас стали полем сражения между двумя возможными их прочтениями: одно из них, идущее в направлении философии субъекта, стремилось радикализировать Гуссерля и должно было быть готовым к тому, чтобы незамедлительно встать перед вопросами "Бытия и времени" — такова статья Сартра 1935 г. "Трансценденция Эго"; другое восходило к основополагающим проблемам гуссерлевской мысли, к проблемам формализма и интуиционализма, — таковы две работы Кавайе 1938 г. "Аксиоматический метод" и "Формирование теории множеств". Как бы ни развивались в дальнейшем эти две формы мысли, как бы они ни взаимодействовали или даже ни сближались, нельзя не признать, что в их русле во Франции образовались две линии, которые оставались, по крайней мере какое-то время, глубоко разнородными.
Казалось бы, второе прочтение Гуссерля является одновременно более теоретичным, более умозрительным и более удаленным от непосредственно актуальных политических вопросов. И, однако, именно оно во время войны самым прямым и непосредственным образом участвовало в борьбе, как если бы вопрос об основаниях рациональности был неотделим от вопрошания о внешних условиях ее существования. Именно это прочтение Гуссерля, опять же, сыграло решающую роль в кризисе 60-х годов, ибо он был не просто кризисом университета, но кризисом статуса и роли знания. И можно спросить себя, почему это подобный тип рефлексии, следуя своей собственной логике, оказался столь глубоко связанным с текущим моментом.
Одна из основных причин этого, несомненно, вот в чем: своим философским достоинством история наук обязана тому обстоятельству, что она задействовала тему, проникшую в философию в XVIII в., без сомнения, окольным до известной степени путем и как бы случайно. В то время перед рациональной мыслью впервые был поставлен вопрос не только о ее природе, ее основаниях, полномочиях и правах, ной вопрос о ее истории и ее географии, вопрос о ее ближайшем прошлом и об условиях ее осуществления, вопрос о ее времени и месте, о ее положении в настоящем. В качестве символа подобного рода вопросов, вопросов, благодаря которым исторические формы философской мысли в связи с их контекстами могли выступить в качестве повода для некоего сущностного вопрошания, может быть рассмотрена дискуссия, которая в свое время развернулась в "Берлинском ежемесячнике" на тему "Что такое Просвещение?" Сначала Мендельсон, а затем Кант, каждый со своей позиции, дали ответ на этот вопрос.