Дайте нам эту атмосферу, и Вы узрите чудо. Пока же мы дышим воздухом задворок, то, разумеется, задворки и рисуем. Нельзя изображать то, о чем не имеешь никакого представления. Говорить же о чем-либо священном вслепую мы считаем великим грехом, ибо знаем, что ничего из этого, окромя лжи и безобразия, не выйдет».
Клюев искусно уклонился от предложения Ломана. Однако его отношение к «лику царя» и дому Романовых было более сложным. «Народолюбие» царской семьи, сказавшееся в непомерном возвышении Распутина, побуждало в то время Клюева искать близости к высочайшим особам. Во всяком случае, он наверняка не отказался бы в 1916 году от возможности прочитать свои стихи перед императрицей. Полагая, что такое чтение не состоялось, приведем, тем не менее, рассказ самого Клюева («Гагарья судьбина»):
«Холодный сверкающий зал царскосельского дворца, ряды золотых стульев, на которых сторожко, даже в каком-то благочинии, сидели бархатные, кружевные и густо раззолоченные фигуры... Три кресла впереди – сколок с древних теремных услонов – места царицы и ее старших дочерей.
На подмостках, покрытых малиновым штофом, стоял я в грубых мужицких сапогах, в пестрядинной рубахе, с синим полукафтанцем на плечах – питомец овина, от медведя посол.
Как меня учил сивый тяжелый генерал, таким мой поклон русской царице и был: я поклонился до земли, и в лад моему поклону царица, улыбаясь, наклонила голову. «Что ты, нивушка, чернешенька...», «Покойные солдатские душеньки...», «Подымались мужики – пудожане...», «Песни из Заонежья» цветистым хмелем и житом сыпались на плеши и букли моих блистательных слушателей.
Два раза подходила ко мне царица, в упор рассматривая меня. «Это так прекрасно, я очень рада и благодарна», – говорила она, едва слышно шевеля губами. Глубокая скорбь и какая-то ущемленность бороздили ее лицо.
Чем вспомнить Царское Село? Разве только едой да дивным Феодоровским собором. Но ни бархатный кафтан, в который меня обрядили, ни раздушенная прислуга, ни похвалы генералов и разного дворцового офицерья не могли размыкать мою грусть, чувство какой-то вины перед печью, перед мужицким мозольным лаптем».
«Это я зловещей совою Влетел в Романовский дом», – писал о себе позднее Клюев в поэме «Четвертый Рим» (1921). К тому же времени относится и его (скорее всего также вымышленная) встреча с Распутиным; в очерке «Гагарья судьбина» поэт рассказывает, что по рекомендации Ломана он навестил «старца» в его квартире на Гороховой, намекает, будто знал Распутина с молодых лет. «Семнадцать лет не видались, и вот Бог привел уста к устам приложить. Поцеловались попросту, как будто вчера расстались». Далее, если верить Клюеву, между ним и Распутиным состоялся такой разговор:
«"Неладное, говорю, Григорий Ефимович, в народе-то творится... Поведать бы государю нашему правду! Как бы эта война тем блином не стала, который в горле комом становится?" <...>
"Я и то говорю царю, – зачастил Распутин, – царь-батюшка, отдай землю мужикам, не то не сносишь головы!"
Старался я говорить с Распутиным на потайном народном языке о душе, о рождении Христа в человеке, о евангельской лилии, он отвечал невпопад и, наконец, признался, что он ныне «ходит в жестоком православии». <...> Расставаясь, я уже не поцеловал Распутина, а поклонился ему по-монастырски...»
Упоминания о Распутине часто встречаются в стихах Клюева, в некоторых его дарственных надписях. «Меня Распутиным назвали» – с этих слов начинается одно из его стихотворений 1918 года. Взгляд на Клюева как на фигуру, во многом родственную Распутину, разделяли подчас и современники поэта. «Клюев – это неудачный Распутин», – записал в своем дневнике М.А. Кузмин после одной из встреч с поэтом в конце сентября 1915 года. «О Клюеве и его «распутинстве» никакой новости Вы мне не сообщили, – писал Иванов-Разумник 22 апреля 1941 года Е.П. Иванову. – Разве Вы не видели с самого начала (а не только после Вольфилы), что Клюев по крайней мере двоюродный брат Распутина?»