— Не могу знать, товарищ старшина второй статьи! — Вскочив на ноги, Краюхин крепко прижал рамку к себе и, вытянувшись во весь рост, с готовностью ожидая приказаний командира, замер на месте.
— Ты не очень-то скачи, а то стекло разобьёшь ненароком. — При взгляде в кристально-чистые глаза Василия Павел Аркадьевич почувствовал, как внутри его поднимается волна негодования: вот ведь, салажонок, скользкий, как уж, ни с какого бока не ухватишь. К нему обращаешься по-человечески, а он от устава — ни на шаг. Ладно… — А что же ты, Краюхин, по лицу Генерального Секретаря, Героя Советского Союза, грязной тряпкой возишь? Что, на гауптвахте давно не был? Так это мы сейчас мигом организуем. — Мстительно прищурившись, Елисеев с нескрываемым удовольствием смотрел на побледневшее лицо первогодка.
— Виноват, товарищ командир! — Краюхин с бьющимся сердцем отбросил тряпку в сторону, и, часто задышав на стекло, принялся вытирать священный лик руководителя партии рукавом матроски.
— Ты что же это, паскудина такая, казённое имущество решил испортить? — каменея лицом, сквозь зубы выплюнул Елисеев.
— Никак нет! — Не зная, как поступить лучше: отложить портрет в сторону и вытянуться по швам или оставить всё как есть, Краюхин судорожно сглотнул, и Елисеев с удовольствием увидел, как губы молодого морячка задрожали.
— А ты его языко-ом, да смотри, чтоб до скрипа! — Наслаждаясь своей местью, Елисеев слащаво улыбнулся. — Ну?! — Не скрывая радости, старшина неспешно провёл языком между зубами и верхней губой и смачно причмокнул.
Не зная, как расценить слова старшины, Краюхин растерянно заморгал, и в этот момент до его слуха донесся далёкий звук шагов, направляющихся к двери Красного уголка. И Елисеев, и Краюхин, застыв на месте, оба какое-то время напряжённо прислушивались к стуку каблуков, но длинное гулкое эхо, будто издеваясь, перемешивало звуки настолько, что определить, кому принадлежали шаги, не было никакой возможности. Крепко вцепившись в портрет Леонида Ильича, Василий беззвучно молился всем святым, чтобы гулкое эхо донесло до него стук жёстких офицерских ботинок, означающий несомненное спасение, а Елисеев, перекосив рот на сторону, напротив, надеялся услышать торопливый топот простой матросской кирзы.
За несколько секунд ожидания в рыжих, коротко стриженных волосах Краюхина выступили крупные капли пота. На какой-то момент шаги совсем затихли в отдалении, и, расплываясь широким масляным блином, круглая толстая физиономия Елисеева благостно засияла, но, видно, на счастье многострадального Краюхина, за него кто-то крепко держал кулачки, потому что, помедлив всего несколько мгновений, шаги возобновились, и по их горделивой, полной внутреннего достоинства неторопливости обоим стало понятно, что с таким шиком может идти только военный офицер.
— И почему на свете везёт исключительно дуракам, ты не знаешь, Краюхин? — не отрывая взгляда от двери, негромко прошептал Елисеев.
— Никак нет, товарищ командир! — серьёзно ответил тот и, оторвав от своей груди портрет в золочёном багете, обменялся с Героем Советского Союза понимающими взглядами.
За окном вагона потихоньку плакало лето, и, рассекая густой влажный студень августовского вечера, колёса поезда выбивали коротенький однообразный мотивчик. Лёжа на верхней полке, Марья прислушивалась к этому монотонному перестуку, и, когда звук делался особенно глухим, ей казалось, что, понизив голоса до шёпота, колёса переговариваются между собой. Сплетничая, они перекидывались короткими, рублеными фразами, а иногда, рассказывая о чём-то особенно важном, выводили длинный громыхающий перебор. Дослушав очередную фразу, гадкие колёсики все, как одно, покатывались со смеху, и тогда, мелко и часто барабаня, их голоса сливались в беспорядочное грохотание, а потом они снова успокаивались и, ритмично постукивая по мокрым рельсам, несли дальше прямоугольные коробочки вагонов.
Марья, подложив согнутую в локте руку под подушку, накрыла ухо коротким, вытершимся до основы, клетчатым одеялом и, знобко вздрогнув, поджала колени к животу. Из щелей фрамуги сильно сквозило, но перекладываться головой на другую сторону не имело никакого смысла, потому что из-за подрагивающей в такт ходу поезда двери дуло нисколько не меньше.
Ровно три года назад, в августе шестьдесят шестого, когда после окончания института она ехала по распределительному откреплению в Мурманск, всё было совершенно другим: и весёлый перестук озорных колёс, и раскалённое золотое солнечное небо, и она сама, и её глупые, по-детски наивные мечты, оказавшиеся просто миражом и исчезнувшие без следа. Стараясь отогнать от себя навязчивые мысли, Марья крепко зажмурила глаза, но ни стук вагонных колёс, ни громкие споры за стеной соседнего купе не могли заглушить боли, от которой рвалась на части её настрадавшаяся, растерзанная, разбитая на мелкие осколки душа…