Однажды, когда мы, окончив съемку, собирались возвращаться в лагерь, вылез из оврага и возник перед нами старикашка. Босой, в подпоясанной веревкой холщовой рубахе, в заплатанных портках и мятой кепчонке. Выцветшие голубые глаза, белая борода, сморщенное личико, как печеный баклажан.
– Что ж ты, милай, треногу-то установил наперекось? – пропел он Юре Звонцову. – Так негоже… И чтой-то девки твои в траве развалились? Дай-ка этта в трубу твою взглянуть.
– А иди ты, дед! – огрызнулся Юра. – Не тренога это, а штатив называется. А ты, чем под ногами путаться, помог бы эти хреновины до лагеря донести. И рубль заработаешь.
– Рупь карману не помеха. Почему не подсобить? Подсоблю.
Дед крякнул, взвалил на плечо теодолит, и мы гуськом отправились на базу. Впереди Юра, потом «девки», сзади ковылял дед с научной ношей.
Притопали в лагерь. Юра протянул старику рубль. Дед пробормотал «премного благодарствую», сунул рубль в карман и в пояс поклонился. Повернулся и побрел прочь. В тот же момент к воротам базы подкатил черный ЗИМ, подобрал нашего деда и исчез в клубах желтой пыли. Мы, разинув рты, глядели ему вслед – и вдруг ощутили странную тишину. Кто горланил песни – замолк, кто играл в волейбол – застыл. Студенты и преподаватели высунулись из палаток.
Откуда было нам, желторотым первокурсникам, знать, что этот дед – академик Келль, который развлекался, «работая» под Толстого? Он был начальником практики, и его имение находилось неподалеку от базы.
Отхохотав и вдоволь поиздевавшись, народ нас горячо благодарил, ибо с той поры Келль посылал свои «джипы» и ЗИМы по полям и лугам подбирать и привозить в лагерь усталых практикантов.
Псковскую практику я не забуду до конца моих дней. Не потому, что это был первый полевой сезон в моей жизни. И не потому, что я выучила там геодезию и основы топографии. Там я впервые столкнулась лицом к лицу с реальностью колхозной жизни.
Наша столовая представляла собой грубо сколоченные деревянные столы со скамьями, под соломенным навесом. А в нескольких метрах от них смердела помойка, куда студенты выплескивали и выбрасывали из тарелок остатки щей и макарон с тушенкой, главным нашим питанием. Во время трапез к помойке стекались старухи и ребятишки из соседних деревень. Ничего не просили. Молча подставляли бидоны и ведра, когда мы подбегали с нашими объедками, прежде чем сунуть тарелки в «моечное» окно. Нас это не шокировало. Само собой подразумевалось, что собирают корм для свиней. И только в конце лета мы узнали, что никаких свиней в деревнях давно нет. Объедки лагерной столовой Горного института были источником существования нескольких псковских деревень.
Продолжаю экскурсию по Горному.
Миновав колонны и скульптуры – «Похищение Прозерпины» и «Борьбу Геркулеса с Антеем», – мы входим в темный вестибюль, где дремлет, прислонившись к стене, охранница. Над ней плакат: «Предъявляйте пропуск в открытом виде». В студенческие годы я вечно теряла пропуск в начале семестра. И проделывала такой трюк: подходя к охране, долго рылась в необъятном портфеле, создавая в дверях пробку.
– Да проходи ты! – раздраженно махала руками охрана. – Что я, тебя не знаю, что ли?
И тридцать лет спустя, когда я пришла в Горный, приехав в тогда еще Ленинград из Бостона, я расстегнула американскую сумку и начала в ней копаться. И совсем другая тетка приоткрыла один глаз и махнула рукой:
– Да проходи ты! Что я, тебя не знаю, что ли?
В наши годы в портретной галерее на первом этаже института вкусно пахло мастикой, надраенные полы сверкали, как в бальных залах. Со стен строго взирали портреты корифеев, а мы фамильярно им подмигивали. В столовую на втором этаже стекались студенты во время большого перерыва. Было весело, светло, и над столами витал запах свежих булочек.
Поднимаюсь на третий этаж. Дверь кафедры математики открыта, внутри ни души. Я была тайно влюблена в доцента этой кафедры Рувима Эммануиловича Соловейчика. Панически страшась интегралов с дифференциалами, я только благодаря ему не бросила институт после первого семестра. Соловейчик был суховатым, молчаливым человеком, превосходным математиком и отличным педагогом и к тому же мастером спорта по гребле. Рыжий, конопатый, с каким-то дефектом правого глаза, он излучал спокойствие и уверенность, что мир не полетит в тартарары в ближайшие полчаса. Рувим Эммануилович прошел войну от Ленинграда до Берлина, был трижды ранен и награжден многими орденами и медалями.
Однажды, принимая вступительный экзамен по математике, он вкатил двойку абитуриенту. Пострадавший оказался демобилизованным офицером. Он разъярился и закатил грандиозную истерику.
– Мы защищали родину, кровь проливали, руки, ноги и жизни теряли, пока вы, жидочки, отсиживались в тылу и трахали наших баб!
Соловейчик слушал и молчал. Офицер распалялся: «жиды», «жидочки», «жиденята» выскакивали, как жабы, у него изо рта.
И вдруг Рувим Эммануилович вскочил, схватил горшок с цветами с ближайшего подоконника и разбил его о голову абитуриента.