На районном вокзале, где стоял состав из теплушек, творилось невообразимое. Играла духовая музыка, в голос ревели женщины, слышался пьяный смех, раздавались нестройные песни. В бурлящей толпе несколько раз мелькал Данила Афанасьев, провожая односельчан. Неподалеку от Степана с Катей выла, лежа на груди Артемия Пилюгина, жена его Лидия, а старая бабка Федотья, тыкая ей костылем в спину, говорила: «Вот теперь и поплачь… Шибче убивайся-то, за Советскую власть муженек воевать едет. Отец-то его, Сасоний, вот поглядел бы…» От шума, от гама, от пьяных песен и женского плача и от собственных слез голова у Кати была как распухшая, но она отчетливо слышала слова бабки Федотьи, только никак не могла понять их смысла. Дети Артемия, Пашка с Сонькой, дергали мать за одежду и, хныча, просили ее совсем о другом: «Не плачь, мама… Бабушка вон не плачет, и ты не плачь». Но до всего этого Кате будто дела не было. Она открыто и впервые в жизни прижималась к Степану Тихомилову, чувствовала его тепло, отчего у нее еще больше кружилась голова.
— Не надо, — произнесла она еще раз, оторвалась, поглядела ему в глаза. — А как приедешь — на гармошке мне сыграешь? А, сыграешь?
— Да, конечно, Катя!
Из вагона он ей махал до самого конца, пока состав не завернул за какие-то здания, и все кричал, кричал: «Я тебе обо всем напишу, напишу…»
В первом же письме он еще с дороги написал то, о чем Катя не дала ему договорить: если она после войны согласится выйти за него, то он и ветру на нее пахнуть не даст.
Катя никогда не показывала это письмо отцу, носила его, пока конверт не истерся, при себе, а потом положила в самое потайное место.
Весной сорок второго, когда уходил на фронт и Данила Афанасьев, у крыльца прощаясь, он сказал:
— Вишь, какое горе над землей нашей. Всем тяжко. Ты уж как-нибудь сбереги детишек…
— Папа, папа… — Катя уткнулась ему горячей головой в грудь. — Ты только вернись, вернись…
— Куда ж я денусь? И Степан вернется… — И, помолчав, вдруг проговорил: — А это верно, Кать, он не даст на тебя и ветру пахнуть.
— Ты… ты читал мое письмо? — вспыхнула Катя.
— Что ты, дочка. Так мне сам Степан написал с фронта, Катя, говорит, согласная, а я и ей заявил, и тебе, пишет, обещаю как ее отцу…
— Папка, папка! — еще раз только и воскликнула тогда Катя.
Отец уезжал на фронт один, никто, кроме дочери, хромого кузнеца Макеева да старого Андрона, его не провожал. Да еще у ходка стоял Артемий Пилюгин, недавно вернувшийся с фронта по ранению, самолично решивший отвезти отца в райвоенкомат.
— Ну, Катенька, давай уж как-нибудь тут, — еще раз обнял он ее. — Новый председатель вот обещает помогать тебе с такой оравой по возможности.
— Помогу, помогу, не беспокойся даже об этом, — угодливо сказал тогда Пилюгин.
«Помогу… Помог, кобелина проклятый», — не раз горько думала о Пилюгине Катя еще до рокового Мишухиного выстрела.
А теперь, когда старая Андрониха с непреклонной убежденностью объяснила Кате причины свалившихся на нее напастей, рассказала о двух этих линиях в Романовке — тихомиловско-афанасьевской и пилюгинской да высказала свое предположение о причине смерти Ксении, жены Степана, — перед Катей как бы распахнулась бездна жизни, заглянув в которую она поразилась. Часто теперь она задумывалась о вещах каких-то отвлеченных, не относящихся к истории затерявшейся в холмах крохотной Романовки, живших и живущих в ней людей. Думала Катя, что вот течет речка, и человек видит, что делается на ее поверхности — солнечные да лунные блики качаются, волны играют, то мутная весной или после дождей, то светлая она течет. А какая жизнь идет в глубине?
Кате казалось, что она стала понимать теперь многое, а что конкретно — объяснить, пожалуй, и не могла бы. Но вот та же Марунька-счетоводиха врезала ей недавно, чтоб не надеялась, что и дальше горюшка будет поменьше, а то, мол, прохнычешь до вечера, так и вовсе жрать будет нечего. Да и сама Андрониха вместо того, чтоб пожалеть, заявила ей будто рассерженно: кто, мол, про твое распутство не знает, нагуляла пузо, так и казнись. А секретарь райкома партии Дорофеев в тот день, как предложил ей взять на себя колхоз, сказал и вовсе ясно и определенно: каждого пожалеть надо бы, да как в такое-то время? И понимала Катя, что невозможно, а тем не менее во всем этом, в словах и Маруньки, и Андронихи, и секретаря райкома, она видела теперь большую человечью жалость к ней и заботу, чувствовала тот большой и вечный смысл жития, который помогает человеку выдюжить и выжить в самых немыслимых обстоятельствах.
… Лето наступило хорошее, в меру выпадали дожди, достаточно было солнца и тепла, посевы дружно зеленели, в лощинах меж холмов быстро подрастали травы.