На следующее утро Катя встала какая-то легкая, обновленная, было у нее такое чувство, будто позади осталась черная и жуткая полоса, она шла и шла по этой бесконечной полосе, спотыкаясь и падая от хлеставших в лицо жестоких бурь, вставала и снова брела, чувствуя, что силы иссякают, с ужасом думая, что же будет с детьми, когда она обессилеет окончательно. И вот теперь вся эта полоса ровно бы кончилась, осталось переступить какую-то незримую черту, отделяющую ее от новой жизни. Удивительно только, что немного сил в ней еще осталось, рна вдруг почувствовала, что
Катя опустилась на лавку, уронила на колени руки. В комнате было темно, в печи потрескивали, разгораясь, березовые полешки, по стенам, по оконным стеклам, сделавшимся перед рассветом еще чернее, подрагивали огненные блики.
Приставленные к огню чугунки — один с водой для чая, другой с варевом из картошки, горсти пшена и куска сала — стали закипать, а она все сидела, оцепеневшая. Того легкого чувства, с которым она встала, будто и не было. В голову больно теперь долбило и долбило: ну не поймет Степан, так и что ж! Так что ж? В конце концов, кто она ему такая? Не жена, не невеста даже, а так…
Она очнулась оттого, что в своей кузне застучал Петрован Макеев. Катя вспомнила, что все эти недели, с того самого дня, когда привезла она из района мертвую Доньку, Петрован вел себя в полной трезвости, и подумала: человек он ведь добрый и славный, одинокая его жизнь тоже не сладкая, оттого он и хлестал эту проклятую самогонку. И тут же с тревогой мелькнуло у нее — как бы опять не запил! Как это Макеев сказал, когда с Дорофеевым да с дедом Андроном заявились они к ней? Зарок, он на срок, у меня не заржавеет… Да ежели что, так надо его от этого как-то отворотить, удержать от погибели…
Катя встала, выдернула из печки кипящий чугунок, плеснула в чашку кипятку, принялась жевать черную засохшую краюшку, макая ее в плошку с солью. Вчера вечером ее долю картошки дети съели, а кусок хлеба все же не тронули, краюшка так и осталась лежать на столе, прикрытая тряпочкой. Катя представила, как детям хотелось съесть и эту краюшку и как Захарка запретил это, сказав: «Совсем бессовестные, что ли, а мам Кате чего? Свое слопали, и будет». Она слышала вчера эти слова сквозь сон и сквозь свои обрывочные мысли и, вспомнив их сейчас, почувствовала в груди прихлынувшую теплую волну,
Съев краюшку и допив чашку с кипятком, Катя при свете занимающегося дня прибрала свою постель, замела на полу мусор, загребла в печи прогоревшие дрова, приставила к загнетке упревать варево, чуть прикрыла трубу… Делала все это привычно и бесшумно, дети, приткнувшиеся на печи головенками друг к другу, спали сладким предутренним сном. На печи было тепло, дерюжка, которой они укрывались, лежала сбитая у их ног. Катя осторожно расправила эту дерюжку, прикрыла ребятишек, накинула на себя вытертый полушубок и вышла.
Небо на востоке наливалось синью, но огней в домах не было, хотя почти все трубы дымились — из-за отсутствия керосина все бабы, как и Катя, управлялись с утренними делами в темноте, при отблесках топившихся печей. Во всей Романовке в этот ранний час светилось одно-единственное оконце в колхозной кузнице, и это желтоватое пятно да звуки молота о наковальню уже говорили, что начался новый день.
Глотнув утреннего апрельского воздуха, Катя запахнула старенький свой полушубок и пошла на желтый огонек.