Девичий голос был негромкий, но доверчивый и чистый, как лесная речка. Именно светлая речка Белоярка из далекого детства и представилась Чернышову. Он любил сидеть на ее берегу где-нибудь за селом, где Белоярка была не больше ручейка, и слушать, как маленькая вода тихо позванивала и доверчиво звала к себе. У речки можно было сидеть неподвижно часами и наслаждаться бесконечным хрустальным звоном, бегущей светлой водой, запахами деревьев и травы, растущей по ее крохотным берегам. Можно было наклониться к речке и с наслаждением попить ее прозрачной, вкусной, охлаждающей воды. А стоило войти в нее ногами, замутить — крохотная речка все так же продолжала течь и звенеть, но звуки становились уже не хрустальными, а просто булькающими, и запахи, недавно еще нежные, таинственные, сразу как-то грубели, пропадали.
Мелодия песни не была радостной и не была печальной. Она, как сразу определил для себя Чернышов, была светло-грустноватой и поразила созвучием его настроению и еще чем-то более важным, чем его нынешнее состояние. Чем же?
В сознании Чернышова промелькнуло, как в первую ночь их с Ниной близости она все шептала и шептала, что отныне весь смысл ее жизни в любви и что она затопит его своей любовью. Как давно это было! Он тогда взял да и спросил: «А в чем теперь будет смысл жизни ее… Маши Дмитренко?» — «Ах, боже мой, да какое мне теперь дела до нее?! До всех людей на свете! — прокричала Нина. — Ты — мой, а я — твоя!»
Вспомнив об этом, Черныщов ждал продолжения песни, будучи твердо уверенным, что оно последует. Так и произошло; совсем не с земли, а из безбрежного светлого неба опять донеслось:
…Но давно уж милый мой
Стал как лед зимой,
Ласки свои нежные
Отдает другой…
Девичий голос теперь рвался от тоски и горя, и ему было тесно там, в этом безбрежном небе, а безграничное светлое пространство будто причиняло еще большую боль. И он тотчас вспомнил, как Маша Дмитренко тогда, давно-давно, из последних сил простонала ему в лицо: «Валя, как же ты делаешь мне больно…» Заплакала и пошла. Да, для Нины и для него смысл жизни был тогда в их любви. Чуть ли не каждый день он приходил к Нине домой, часто оставался у нее до утра и, ощущая под руками ее полыхающее тело, слыша, как гулко стучит ее сердце, он тоже забывал о Маше, обо всем на свете. Ему было хорошо, а Маше плохо, какое-то время он жалел ее, а потом стал жалеть все меньше и наконец перестал совсем.
… Лучше чем соперница,
Краше чем меня?
Чем отбила милого
Друга от меня?
тоскливо спрашивал из вышины девичий голос. Так вот чем поразила его песня в самом начале — это же Маша, Маша изливает ему в песне всю свою боль!
… Иль косою русою?
Белым ли лицом?
Иль походкой частою
Завлекла его?
Да, чем завлекла его Нина — непонятно. Красотой? Ну, и Маша не уступала ей во внешности. Разница между ними состояла в том, что Маша обладала душой открытой, доверчивой и бескорыстной, а Нина была честолюбива, расчетлива и равнодушна к другим. Эти ее качества Чернышов почувствовал и узнал сразу, еще до слов, сказанных ею о Маше: «Ах, боже мой, да какое мне теперь дело до нее…» А вот поди ж ты, любовь к Нине обрушилась на него как обвал. Что в те дни творилось с Машей — невозможно было и вообразить. Да он тогда и не воображал себе этого, он иногда видел ее, высохшую, подурневшую, и, умом понимая, как ей тяжело, как невыносима теперь для нее жизнь, сознавая себя предателем, эгоистически выискивал себе оправдание в том, что все равно Маша не останется одна, что ее любит Ленька Сапожников, что он ее никогда не покинет, и даже хорошо, что он, Чернышов, с Ниной, соперника у Леньки теперь нет. Как-то он ему так и сказал: «Я сейчас тебе, Лень, не соперник…» И услышал в ответ: «Ты не соперник. Ты просто подлец!» И он согласился с этим, не чувствуя себя даже оскорбленным, ибо слова были справедливы, и проговорил: «Все так, Леня… Я виноват перед Машей. Но я не могу порвать с Ниной. Это выше моих сил. А ты… не бросай Машу. Не покидай ее». — «Ишь ты какой… добряк!» — зло крикнул Сапожников.