Антония сидела за туалетным столиком в своей комнате на Монпелье-стрит и смотрела на отражение матери, пока та закрепляла косичку внизу. В эти дни ей не давались простейшие вещи. Она чувствовала себя оцепенелой и слегка больной. И все время безучастной.
Но более глубокие чувства — такие, как горе, жалость и грусть, — уклонялись от нее. Она не могла ощутить их. Она не могла даже плакать. Как будто она была лунатиком.
Хотя удивительно было, что она вообще могла что-то чувствовать. Например, ощущение комфорта, будучи под опекой своей матери.
Эвелин Хант прилетела на следующий день после трагедии и взяла все в свои руки. Она свернула раскопки, выплатила компенсацию смущенному и потрясенному Саймону и подыскала ему жилье в Париже у своих друзей. Затем она закрыла мельницу и живо отправила мужа с дочерью домой. Антонию она взяла с собой в Саффолк, доктора Ханта послала к Каролине в Глочестершир, где он и пребывал до, во время и после отставки с факультета.
Его даже не вызвали для дачи показаний во время следствия, и он не покинул свое убежище, чтобы оказать моральную поддержку Антонии. Он сказал жене, что чувствует себя недостаточно хорошо, для того чтобы присутствовать на следствии, и она приняла это с той слегка раздраженной терпимостью, с которой принимала большинство его заявлений.
Но Антонию он обмануть не мог: после происшествия он едва мог заставить себя говорить с ней. Он винил ее в крахе своей карьеры.
— Не то чтобы она виновата, — жаловался он жене во время одного из их коротких телефонных звонков, подслушанных Антонией по параллельному телефону из ее комнаты, — но она явно несет за это ответственность. Так типично для нее! Я отправляюсь в неотложную поездку, оставив ее на хозяйстве — и вот результат!
Любопытно, что труднее всего ему было принять не смерть Майлза и не крах раскопок, а потерю кантароса. Казалось, он воспринимал его задним числом как свой собственный. Он совершил Грандиозную Находку, которая должна была сделать ему имя. Пока она не была утеряна из-за небрежности дочери.
— Кто сейчас звонил? — спросила Антония.
Ее мать поджала губы.
Антония напряглась.
— Опять полиция?
— Кто бы мог подумать, что французы бывают такими дотошными? — Она слегка сжала плечо Антонии. — Не беспокойся, дорогая. Это по поводу одного маленького пункта в твоих показаниях, который они хотели бы уточнить. Я сказала, что ты перезвонишь после заседания.
Кантарос был бы национальным достоянием, ведь Кассий был чрезвычайно популярен во Франции, и авторитеты отчаялись вернуть его. Ее отец уведомил их о находке, когда был в Тулузе, и, когда на следующий день кантарос пропал, при обстоятельствах, прямо скажем, темных, он едва ли был удивлен их подозрительностью.
Все старались заверить Антонию, что, разумеется, не подозревают ее ни в чем незаконном. Но все же… Нет ли у нее предположений, где может находиться реликвия?
Опросы заставляли ее чувствовать себя преступницей, но она не рассказывала об этом Патрику. Зачем заставлять его чувствовать себя еще хуже, чем уже есть? К тому же это могло только все перевернуть. Или нет?
— Твой молодой человек звонил, когда ты была в ванной, — сказала ее мать, украшая косичку черной бархатной лентой и тщательно оценивая свою работу критическим взглядом. — Он просил тебя не беспокоить, ему просто хотелось убедиться, что мы знаем, в какую кофейню идти. Должна сказать, у него приятный голос. Акцент гораздо слабее, чем можно было ожидать.
Антония встретилась в зеркале со взглядом матери и сложила губы в дежурной улыбке.
— И мне нравится его манера называть тебя Антонией, а не Тони.
Антония была удивлена.
— Мне тоже.
— Наконец-то! — Ее мать закатила глаза с преувеличенным облегчением. Поймав вопросительный взгляд, она добавила: — Я всегда удивлялась, до каких пор ты будешь цепляться за эту кошмарную кличку.
— Что ты имеешь в виду? Мне она никогда не нравилась.
— Дорогая, но ведь ты сама ее выбрала! Ты не помнишь?
Антония покачала головой.
— Однажды, когда тебе было пять, ты объявила: «Я — Тони. Не называйте меня иначе». Вот как это было.
— Не помню.
— Поверь, так оно и было. Ты абсолютно не переносила свое имя. И вообще ненавидела все «девчачье». Кукол, платья. И — Боже упаси! — пышные рукава. Думаю, потому, что они напоминали тебе о Каролине. — Она тряхнула головой. — Я никогда не могла тебя понять. И сейчас не могу. Каролина была гораздо проще.
«Но все же, — казалось, говорил ее вид, — ты моя дочь и нуждаешься во мне, поэтому я здесь».