Ценили его беседу, его глубокие высказывания об искусстве, его замечания по поводу Данте, которото никто не знал так, как он. Одна римская дама [331]писала, что, когда он хотел, он был «кавалером с тонким, и обворожительным обращением, таким, равного которому вряд ли встретишь во всей Европе». Разговоры с Джаннотти и Франдишко да Оланда показывают его замечательную вежливость и привычку к светскому обществу. По некоторым его письмам к коронованным особам [332]видно даже, что ему не стоило бы большого труда сделаться совершенным придворным. Свет никогда его не чуждался, он сам держал его на расстоянии; от него одного зависело вести жизнь, полную триумфов. Для Италии он был воплощением ее гения. В конце своего пути, последний живой свидетель великого Возрождения, он его олицетворял, нес в себе одном целый век славы. Не одни художники смотрели на него как на существо сверхъестественное [333]. Коронованные особы склонялись перед его царственностью. Франциск I и Екатерина Медичи воздавали ему почет [334]. Козимо Медичи хотел дать ему сенаторское звание [335], и когда он приехал в Рим [336], обращался с ним как с равным, усадил рядом с собою и вел с ним задушевную беседу. Сын Козимо, дон Франческо Медичи, принял его с непокрытой головой, «выказывая безграничное почтение к столь редкому человеку» [337]. В нем чтили в такой же мере его гений, как и его «великую добродетель» [338].
Старость его была окружена такой же славой, как старость Гете или Гюго. Но он был человеком из другого теста. У него не было ни жажды популярности второго, ни буржуазной почтительности первого, — как ни был он свободолюбив, — к свету и установленному порядку. Микеланджело презирал славу, презирал свет, и если он и служил папам, то лишь «по принуждению». К тому же он не скрывал, что «даже папы ему докучали и часто сердили своими беседами и вызовами к себе» и что, «несмотря на их приказы, он и не думал являться, когда не был к этому расположен» [339].
«Когда человек по природе своей и по воспитанию ненавидит церемонии и презирает лицемерие, нет никакого смысла не позволять ему жить, как ему хочется. Если он от вас ничего не требует и не ищет вашего общества, к чему вы ищете его общества? Зачем вам унижать его до всяких пустяков, которые претят его отшельничеству? Человек, больше старающийся угождать глупцам, чем своему гению, недостоин названия выдающегося» [340].
С миром он имел только необходимые сношения или связи чисто интеллектуальные. Он не допускал его вторжения в свои интимные дела; папы, коронованные особы, литераторы, художники занимали небольшое место в его жизни. Даже с тем небольшим количеством среди них, к которым он чувствовал подлинную симпатию, у него редко завязывалаа прочная дружба. Он любил своих друзей, он был великодушен по отношению к ним, но его необузданность, eroi гордость, его подозрительность часто делали людей, наиболее ему обязанных, злейшими его врагами. Однажды он написал следующее прекрасное и печальное письмо:
«Неблагодарный бедняк так сотворен от природы, что, если вы ему поможете в его беде, он скажет, что он сам одолжил вам то, что вы ему дали. Если, желая показать свое участие, вы доставите ему работу, он будет уверять, что вы были вынуждены поручить ему эту работу, так как вы в ней ничего не понимаете. Он будет говорить, что его благодетели были вынуждены совершать те благодеяния, которые они ему оказали. Если же полученные им благодеяния до того явны, что нет возможности их отрицать, неблагодарный будет дожидаться, пока сделавший ему добро не впадет в явную ошибку; тогда он найдет предлог отозваться о нем дурно и освободиться от всякой благодарности. Так всегда поступали со мной, и тем не менее ни один художник не обращался ко мне без того, чтобы я не сделал ему добро и от всего сердца. Затем, ссылаясь на мой причудливый характер или на безумие, которым я будто бы одержим и которое вредит лишь мне одному, они начинают дурно обо мне отзываться, они оскорбляют меня: такова участь всякого доброго человека» [341].
В своем собственном доме он имел помощников довольно преданных, но в общем посредственных. Говорят, что он нарочно выбирал посредственности с тем, чтобы иметь в них послушное орудие, а не сотрудников, что, в конце концов, было законно.
«Но, — пишет Кондиви, — это неправда, как многие его упрекали, что он не хотел учить: напротив, он охотно это делал. К несчастью, обстоятельства складывались так, что он попадал на людей неспособных, а если, и способных, то неусидчивых, которые, поучившись несколько месяцев, считали себя уже мастерами».