— Позови. Глухая, — вполголоса объяснила Марина, вводя Самгина в небольшую очень светлую комнату. Таких комнат было три, и Марина сказала, что одна из них — приемная, другая — кабинет, за ним — спальня.
— Окнами в сад, как видишь. Тут жил доктор, теперь будет жить адвокат.
«Уже решила», — подумал Самгин. Ему не нравилось лицо дома, не нравились слишком светлые комнаты, возмущала Марина. И уже совсем плохо почувствовал он себя, когда прибежал, наклона голову, точно бык, большой человек в теплом пиджаке, подпоясанном широким ремнем, в валенках, облепленный с головы до ног перьями и сенной трухой. Он схватил руки Марины, сунул в ее ладони лохматую голову и, целуя ладони ее, замычал.
— Безбедов, Валентин Васильевич, — назвала Марина, удивительно легко оттолкнув его. Безбедов выпрямился, и Самгин увидал перед собою широколобое лицо, неприятно обнаженные белки глаз и маленькие, очень голубые льдинки зрачков. Марина внушительно говорила, что Безбедов может дать мебель, столоваться тоже можно у него, — он возьмет недорого.
— Даром! — сказал Безбедов, голосом человека, больного лярингитом. — Хотите — даром?
— Зачем же? — сухо спросил Самгин, а тот, сверкнув зрачками, широко развел руки и ответил:
— Так. Ради своеобразия.
— Не дури, Валентин, — строго посоветовала Марина и через несколько минут сказала Безбедову:
— Я пришлю завтра тебе Мишутку, и ты с ним устрой все, — двух дней довольно?
Безбедов снова поймал ее руку, поцеловал и прохрипел:
— Могу завтра к вечеру…
Руку Самгина он стиснул так крепко, что Клим от боли даже топнул ногой. Марина увезла его к себе в магазин, — там, как всегда, кипел самовар и, как всегда, было уютно, точно в постели, перед крепким, но легким сном.
— Валентин — смутил тебя? — спросила она, усмехаясь. — Он — чудит немножко, но тебе не помешает. У него есть страстишка — голуби. На голубях он жену проморгал, — ушла с постояльцем, доктором. Немножко — несчастен, немножко рисуется этим, — в его кругу жены редко бросают мужей, и скандал очень подчеркивает человека.
Помолчав, она попросила его завтра же принять дела от ее адвоката, а затем приблизилась вплоть, наклонилась, сжала лицо его теплыми ладонями и, заглядывая в глаза, спросила тихо, очень ласково, но властно:
— Ну, — что? Что хмуришься? Болит? Кричи, — легче будет!
Освобождать лицо из крепких ее ладоней не хотелось, хотя было неудобно сидеть, выгнув шею, и необыкновенно смущал блеск ее глаз. Ни одна из женщин не обращалась с ним так, и он не помнил, смотрела ли на него когда-либо Варвара таким волнующим взглядом. Она отняла руки от лица его, села рядом и, поправив прическу свою, повторила:.
— Ну, говори! Ведь — хочешь рассказать себя, — чего же молчишь?
Он вовсе не хотел «рассказывать себя», он даже подумал, что и при желании, пожалуй, не сумел бы сделать это так, чтоб женщина поняла все то, что было неясно ему. И, прикрывая свое волнение иронической улыбкой, спросил:
— Ты желаешь, чтоб я исповедовался? Странное желание. Зачем тебе нужно это?
Он пожал плечами, а Марина, положив руку на плечо его, сказала, тихонько вздохнув:
— Не хочешь — не надо. Но мы, бабы, иной раз помогаем сбросить ношу с плеч…
— Чтоб возложить другую, — вставил он, а Марина, заглядывая в глаза его, усмехаясь, откликнулась:
— Я замуж за тебя — не собираюсь, в любовницы — не напрашиваюсь.
Обаятельно звучал ее мягкий, глубокий голос, хороша была улыбка красивого лица, и тепло светились золотистые глаза.
— Говорить о себе — трудно, — .предупредил Самгин.
— А — о чем говорим? — спросила она. — Ведь и о погоде говоря — о себе говорим.
— Ты слишком упрощенно смотришь…
— Разве?
Самгин искоса взглянул в лицо ее и осторожно начал:
— Говорить можно только о фактах, эпизодах, но они — еще не я, — начал он тихо и осторожно. — Жизнь — бесконечный ряд глупых, пошлых, а в общем все-таки драматических эпизодов, — они вторгаются насильственно, волнуют, отягощают память ненужным грузом, и человек, загроможденный, подавленный ими, перестает чувствовать себя, свое сущее, воспринимает жизнь как боль…
Марина молча погладила его плечо, но он уже не смотрел на нее, говоря:
— Я думаю, что так чувствует себя большинство интеллигентов, я, разумеется, сознаю себя типичным интеллигентом, но — не способным к насилию над собой. Я не могу заставить себя верить в спасительность социализма и… прочее. Человек без честолюбия, я уважаю свою внутреннюю свободу…
Он помолчал несколько секунд, взвешивая слова «внутренняя свобода», встал и, шагая по комнате из угла в угол, продолжал более торопливо:
— Поэтому я — чужой среди людей, которые включают себя в партии, группы, — вообще — включают, заключают…
Он чувствовал, что говорит необыкновенно и даже неприятно легко, точно вспоминает не однажды прочитанную и уже наскучившую книгу.
— В конце концов — все сводится к той или иной системе фраз, но факты не укладываются ни в одну из них. И — что можно сказать о себе, кроме: «Я видел то, видел это»?