Услышал случайно в лагерной лавке: – Дети никак не могут привыкнуть жить в квартире. Страшно скучают по нашему саду и по своим собакам. Пришлось эвакуироваться в такой спешке, предупредили всего за три дня. Вспоминаю, что мы там оставили, и готова плакать. – Это говорила цветущая женщина в платье в горошек, кажется, жена одного из наших унтер-офицеров. Когда она вспоминала о своем брошенном доме, ей, конечно, представлялось, что на ее кровати развалился в грязных башмаках какой-нибудь детина, потом он встает, подходит к морозильной камере и плюет в мороженое. – Нет, не утешайте меня, – говорила она маленькой худенькой женщине с короткими зачесанными назад волосами; я ее раньше не видел. Верит ли кто-нибудь из нас в то дело, которое мы здесь делаем? Сомневаюсь. И уж меньше всех муж этой женщины в платье горошком. Нам дали старый ипподром, много колючей проволоки и приказали перевоспитывать людские души. В душах мы смыслим мало, но исходя из того, что душа все-таки как-то связана с телом, мы заставляем заключенных отжиматься и маршировать взад-вперед. Оглушаем их музыкой духового оркестра и показываем фильмы, в которых молодые солдаты в ладно пригнанных формах учат седовласых деревенских старейшин истреблять москитов и пахать по контуру поля. После такой обработки мы выдаем им свидетельство, что они исправились, и отправляем в трудовые части, где они носят воду и роют сортиры. На больших военных парадах перед камерой непременно проходит вместе с танками, ракетами и полевой артиллерией такая трудовая часть – в доказательство того, что мы умеем обращать врагов в союзников; однако я заметил, что на плече у них не винтовки, а лопаты.
Возвращаясь в воскресенье вечером в лагерь, я чувствую себя заядлым игроком на скачках. Над главными воротами висит надпись: «Загон А». У входа в лазарет табличка: «Посторонним вход воспрещен». Почему их не сняли? Они что, думают, ипподром когда-нибудь снова откроется? Неужели люди где-нибудь все еще тренируют скаковых лошадей и надеются, что после всех этих катастроф мир станет таким же, как прежде?
У нас осталось двенадцать больных. Однако Михаэлсу не лучше. Видимо, у него серьезно нарушена система пищеварения. Я опять посадил его на обезжиренное молоко.
Он лежит, глядя в окно на небо, – голый череп, торчащие уши, на лице обычная улыбка. Когда его принесли, у него был с собой пакетик из оберточной бумаги, он положил его под подушку. Сейчас он часто достает его и прижимает к груди. Я спросил его, что там такое – muti[3]? Нет, ответил он и показал мне высушенные семена тыквы. Меня это очень взволновало.
– Когда кончится война, ты обязательно должен снова стать садовником, – сказал я. -Ты, наверно, вернешься в Кару? – Он отвел глаза. – Конечно, на полуострове тоже хорошая земля, в долинах и на склонах холмов, – сказал я. – Как хорошо, если здесь снова начнут выращивать фрукты и овощи.
Он ничего не ответил. Я взял из его рук пакет и засунул ему под подушку – для сохранности. Когда я через час проходил мимо него, он спал, уткнувшись липом в подушку, как ребенок.
Он точно камешек, который лежал себе тихо с сотворения мира, а сейчас его вдруг подняли и перебрасывают из рук в руки. Маленький твердый камешек, он вряд ли замечает, что творится вокруг, так он замкнут в себе и в своей внутренней жизни. Он прошел через приют, через лагеря и лазареты, и еще бог знает через что он прошел, и ничто не оставило на нем следа. Даже мясорубка войны. Существо, не рожденное смертной матерью и само не способное дать никому жизнь. Для меня он не вполне человек, хотя судя по всему он старше меня.
Его состояние стабилизировалось, желудок нормализуется. Но пульс очень редкий, а давление низкое. Вчера он пожаловался, что мерзнет, хотя ночи стали теплее, и Фелисити пришлось дать ему носки. Сегодня утром я дружески заговорил с ним, но он не отозвался.
– Вы думаете, я без вас умру? – спросил он. – Зачем вы хотите раскормить меня? Зачем столько возитесь со мной? Чем я лучше других?
Я был не в настроении с ним спорить. Хотел пощупать его пульс, но он с неожиданной силой вырвал свою руку, тонкую, как ножка паука. Я сделал обход и потом снова вернулся к нему. Теперь я знал, что ему сказать.
– Ты спрашиваешь, Михаэле, чем ты лучше других. Я тебе отвечу: ничем. Но это не значит, что ты никому не нужен. Нужны все. Даже воробьи. Даже самый маленький муравей.
Он долго смотрел в потолок, точно шаман, совещающийся с духами, потом заговорил.
– Моя мать всю жизнь работала, – сказал он. – Мыла людям полы, готовила им еду, мыла грязную посуду. Стирала их белье. Отмывала после них ванну. Чистила на коленях унитаз. А когда она состарилась и заболела, она им стала больше не нужна. Они забыли о ней. Потом она умерла, и ее сожгли. А мне дали коробку с прахом и сказали: «Вот твоя мать, забери ее, она нам не нужна».
Парень со сломанной ногой внимательно слушал, хотя и притворялся, что спит.
Я ответил Михаэлсу резко, как только мог: незачем поощрять эту его жалость к себе, решил я.