— Мы с вами больше не увидимся. Я дала слово Петру Лаврентьевичу не встречаться с вами.
Он почувствовал смятение, которое испытывают люди, умирая от сердечной болезни, — сердце, чьи биения не зависели от воли человека, останавливалось, и мироздание начинало шататься, опрокидывалось, земля и воздух исчезали.
— Почему, Марья Ивановна? — спросил он.
— Петр Лаврентьевич взял с меня слово, что я перестану встречаться с вами. Я дала ему слово. Это, наверное, ужасно, но он в таком состоянии, он болен, я боюсь за его жизнь.
— Маша, — сказал он.
В ее голосе, в ее лице была непоколебимая сила, словно бы та, с которой он столкнулся в последнее время.
— Маша, — снова сказал он.
— Боже мой, вы ведь понимаете, вы видите, я не скрываю, зачем обо всем говорить. Я не могу, не могу. Петр Лаврентьевич столько перенес. Вы ведь все сами знаете. Вспомните, какие страдания выпали Людмиле Николаевне. Это ведь невозможно.
— Да-да, у нас нет права, — повторил он.
— Милый мой, хороший, бедный мой, свет мой, — сказала она.
Шляпа его упала на землю, вероятно, люди смотрели на них.
— Да-да, у нас нет права, — повторял он.
Он целовал ей руки, и когда он держал в руке ее холодные маленькие пальцы, ему казалось, что непоколебимая сила ее решения не видеться с ним соединена со слабостью, покорностью, беспомощностью…
Она поднялась со скамьи, пошла, не оглядываясь, а он сидел и думал, что вот он впервые смотрел в глаза своему счастью, свету своей жизни, и все это ушло от него. Ему казалось, что эта женщина, чьи пальцы он только что целовал, могла бы заменить ему все, чего он хотел в жизни, о чем мечтал, — и науку, и славу, и радость всенародного признания.
28
На следующий день после заседания ученого совета Штруму позвонил по телефону Савостьянов, спросил его, как он себя чувствует, здорова ли Людмила Николаевна.
Штрум спросил о заседании, и Савостьянов ответил:
— Виктор Павлович, не хочется вас расстраивать, оказывается, ничтожеств больше, чем я думал.
«Неужели Соколов выступил?» — подумал Штрум и спросил:
— А резолюцию вынесли?
— Жестокую. Считать несовместимым, просить дирекцию рассмотреть вопрос о дальнейшем…
— Понятно, — сказал Штрум и, хотя был уверен, что именно такая резолюция будет вынесена, растерялся от неожиданности.
«Я не виноват ни в чем, — подумал он, — но, конечно, посадят. Там знали, что Крымов не виноват, а посадили».
— Кто-нибудь голосовал против? — спросил Штрум, и телефонная проволока донесла до него молчаливое смущение Савостьянова.
— Нет, Виктор Павлович, вроде единогласно, — сказал Савостьянов. — Вы очень повредили себе тем, что не пришли.
Голос Савостьянова был плохо слышен, он, видимо, звонил из автомата.
В тот же день позвонила по телефону Анна Степановна, она уже была отчислена с работы, в институт не ходила и не знала о заседании ученого совета. Она сказала, что едет на два месяца к сестре в Муром, и растрогала Штрума сердечностью, — приглашала его приехать.
— Спасибо, спасибо, — сказал Штрум, — если уж ехать в Муром, то не прохлаждаться, а преподавать физику в педтехникуме.
— Господи, Виктор Павлович, — сказала Анна Степановна. — Зачем вы все это, я в отчаянии, все из-за меня. Стою ли я этого.
Его слова о педтехникуме она, вероятно, восприняла как упрек себе. Голос ее тоже был плохо слышен, и она, видимо, звонила не из дому, а из автомата.
«Неужели Соколов выступил?» — спрашивал Штрум самого себя.
Поздно вечером позвонил Чепыжин. В этот день Штрум, подобно тяжелобольному, оживлялся, лишь когда заговаривали о его болезни. Видимо, Чепыжин почувствовал это.
— Неужели Соколов выступил, неужели выступил? — спрашивал Штрум у Людмилы Николаевны, но она, естественно, как и он, не знала, выступал ли на заседании Соколов.
Какая-то паутина возникла между ним и близкими ему людьми.
Савостьянов, очевидно, боялся говорить о том, что интересовало Виктора Павловича, не хотел быть его информатором. Он, вероятно, думал: «Встретит Штрум институтских и скажет: „Я уже все знаю, мне Савостьянов во всех подробностях доложил обо всем“».
Анна Степановна была очень сердечна, но в подобной ситуации ей следовало прийти к Штруму на дом, а не ограничиваться телефоном.
А Чепыжин, думалось Виктору Павловичу, должен был предложить ему сотрудничество в Институте астрофизики, хотя бы поговорить на эту тему.
«Они обижаются на меня, я обижаюсь на них, — лучше бы уж не звонили», — думал он.
Но он еще больше обижался на тех, кто вовсе не позвонил ему по телефону.
Весь день ждал он звонка Гуревича, Маркова, Пименова.
Потом он рассердился на механиков и электриков, работавших по монтажу установки.
«Сукины дети, — думал он. — Уж им-то, рабочим, бояться нечего».
Невыносимо было думать о Соколове. Петр Лаврентьевич велел Марье Ивановне не звонить Штруму! Простить можно всем, — и старым знакомым, и родичам даже, и сослуживцам. Но другу! Мысль о Соколове вызывала в нем такую злобу, такую мучительную обиду, что становилось трудно дышать. И в то же время, думая об измене своего друга, Штрум, сам того не замечая, искал оправдания своей собственной измены другу.