Ах, сколько раз рассказывала мама о своем доме, какое у нее при этих воспоминаниях бывало счастливое лицо! Родной дом во Владикавказе — земля обетованная. Я наизусть знала расположение комнат, и флигель, и сказочный садик в цветах и ароматах, и длинную-длинную галерею с занавесками от солнца летом, а зимой теплую. Ее обогревали, и в зимний день хорошо бывало поглядывать на заснеженные кусты и деревья. И свой второй дом, в два этажа или полтора этажа, как хотите, с прохладным
Оглянулась — и ничего нет, будто и никогда не слышала маминых рассказов. Зато сразу услышала злобное рычание, едва ступив со двора на шаткий порожек (он таким и дальше пребывал много лет). Ну кто же входит в советское время через главный, парадный подъезд? Все норовят как-то сбоку, сзади, с черного хода. Ну и я со двора. А рычало некое маленькое существо с грязной, свалявшейся, некогда, видимо, белой, а теперь серой от пыли и грязи шерстью: глазки маленькие, злобные из-под нависших бровей, рядом грязнейшая миска с остатками какой-то гадости. А вдруг чужой тоже кинется к этой миске — наверное, так подумал маленький сердитый звереныш. Ну и встреча, все норовит тяпнуть, и я в испуге бросилась в какую-то шаткую дверь. И слышу голос: «Мушка, Мушка, свои, не тронь». Боже мой! Так это знаменитая Мушка, японская болонка, которую когда-то в «мирное время» Михаил Иванович Жданов подарил своей супруге Елене Петровне, урожденной Семеновой, — эта счастливая пара как раз и жила семейно в симпатичном доме в два, а если хотите, в полтора этажа и
Собственно говоря, дома-то по-настоящему и не было. Стены и комнаты — да, но и они не все, как оказалось, свои, семеновские. Но ведь дом — это не только стены и комнатные пространства, это еще нечто внутреннее, дух незримый, связующий живую и косную плоть. Я потеряла в Москве именно такой дом родительский, но здесь ощутила себя чужим ребенком. И совсем не потому, что Семеновы занимали только четыре комнаты и одна из них огромный зал. И не потому, что какие-то жильцы на непонятных основаниях занимали еще четыре (считая флигель). О втором доме я и не говорю. Его давно продала тетка Елена Петровна (она всем заправляла по своему усмотрению и вполне бездарно), но там до времени жили мирные и приличные люди (тоже из бывших).
Поражала меня, привыкшую к ясной чистоте и свету московского родительского дома, некая сумрачная убогость, в которой таилось нечто принципиальное. Как будто нарочно толпились какие-то старые, изъеденные жуками-точильщиками буфеты, шкафы, стулья, кресла. Какая-то нелепая железная черная печь с трубой (то ли остаток революционных дней, то ли предчувствие новых военных). В комнате, где мы с тетей Леной, кроватей нет. Зачем они? Проще всего — топчаны деревянные, попросту говоря, доски, положенные на козлы — твердые, прочные. Самые элементарные кровати — всего две — у Леонида Петровича в зале. Зал весь перегорожен книжными шкафами, и еще пианино водрузили, да по стенам закрыты до потолка полки — книги. Книги — это хорошо, я это люблю, но запрещено прикасаться к ним — выдает по своему желанию, когда считает нужным, Леонид Петрович. А вот когда он станет уезжать в Москву и оттуда бандеролями присылать горы книг для библиотеки Пединститута, где он профессором, тогда я наслаждаюсь, вытаскивая ловко книги и не повреждая бандероль — читать-то хочется.
И есть еще одна запретная для всех комната — Володи Жданова, сына Елены Петровны. И у него хорошая кровать, и книги, и газеты, и журналы, и пахнет хорошим кофе, хорошим табаком и сдобными булочками из этого уголка — заглянешь потихоньку, позовешь к обеду, нет, он не выйдет. Румяный, черноволосый, крепкий мужчина лет тридцати пяти (с двумя высшими образованиями), целыми днями лежит и смотрит в перевернутый газетный лист; все остальное — видимость. Он болен. Одни говорят — жертва воспитания матери, другие — шизофрения (это, скорее всего, наследство по женской линии его отца Михаила Ивановича, которого давно нет: то ли в ссылке, то ли в вечном отъезде).