Андрей сообщает Лосевым обо мне, что «очень удачным (и выигрышным для нашей кафедры) было ее выступление о воспитательном значении Краткого курса». «Я, — продолжает он, — получил одобрение начальства за удачно привлеченный к работе юный кадр». Однако «этот кадр в ужасе мечтает о побеге» перед дверями аудитории, но «перешагнув порог, энергично начинает занятия, бросая сквозь очки неумолимые взоры на трепетных студиозов» (там же).
Но чтобы занятия шли успешно, надо к ним готовиться и мне, и Андрею. Постепенно вхожу в дела этого ученейшего, доброго и страшно рассеянного человека. Перевожу ему тексты (новогреческую грамматику с французского языка, работа, от которой отказалась Нина Алексеевна), печатаю сразу на двух машинках, делаю все с удовольствием, Андрей доволен.
Андрей пишет обо мне: «Она очень интересная собеседница и очень заметно отличается от людей своего возраста. По своим интересам она похожа на людей более понятных мне поколений». Вместе с тем Андрея «смущает», как он пишет, такое обстоятельство: «Аза очень охотно помогает мне в моих (иногда скучнейших) делах. Читала даже корректуру на украинском языке, выучилась печатать на машинке с греческим шрифтом… высказала желание несколько ознакомиться с греческой эпиграфикой и палеографией». Андрей огорчен, что я, правда, ничего из рекомендованного им не прочла и пока не занялась с ним «совместным чтением греческих авторов», но зато сделала доклад на кафедре об изучении поэтического языка Гомера (письмо от 3 ноября 1948 года).
Мария Ростиславовна рада очень — она любит сына и жалеет его (все из-за Нины Алексеевны). Мы вместе с Андреем разбираем и приводим в порядок его книги, печатаю его любимые надписи и навожу порядок у него на столе (это мое любимое дело), где вечный хаос. Многое надо Андрею помнить, он по рассеянности забывает, и я ему постоянно напоминаю, куда ему следует идти, где его тетрадки, где записные книжки. В это же время для разминки Андрей поднимает гири (они тут же в кабинете, на полу) или растягивает эспандер — человек он могучий. Здесь же Нина Алексеевна пищит, «дерется, танцует и выполняет все функции забавной (но злой) обезьянки» (письмо от 18 октября 1948 года).
Меня просто убивает ученость Андрея, страшно становится от его учености. Но я начинаю понимать, что он «не совсем шкаф с книжками», как думала раньше. Этот шкаф постепенно начинает передо мной раскрываться с некоторых интересных сторон, раскрывается сам, добровольно. Человек ищет сочувствия, понимания, общей заботы, общего дела, а разве найдешь при такой печальной семейной ситуации! И вот жалуется мне — страдает тяжелой бессонницей, не знает, что делать, как поступить, даже спрашивает, а как же Алексей Федорович? Что делает, когда не спит? Удивляется, что мы с Валентиной Михайловной по ночам к нему встаем, чтобы дать снотворное и принимаем разные меры, совсем не лечебные. Да разве это ему доступно?
«Вот только вчера Нина Алексеевна поколотила его за то, что он при ней начал меня хвалить, и какая я помощница, и какая я чудная. Нина Алексеевна накинулась на него, исцарапала, кричит во весь голос: „Скажи, что я чудная“» (то же письмо). Бедный, бедный Андрей! Бог с ней, с ученостью, человека самого жалко, а чем поможешь?
А тут еще я со своей, как пишет Андрей, «императивной эмоциональной доминантой… sie volo… брошу все и уеду», чтобы встретить с Алексеем Федоровичем и Валентиной Михайловной Новый год, что неосуществимо до конца семестра (кончается 4 января) без неприятностей (письмо к Лосевым от 18 декабря 1948 года).
Как он боялся меня отпускать на время в Москву, думал, что я вдруг там останусь — знал мою тоску по Лосевым. Как гордился моей диссертацией и вместе с тем огорчался, что мы расстанемся, и как печальна была летом 1949 года наша встреча на даче в «Заветах», когда бродили мы с ним по полям, подальше от дома, и сколько горьких слов было сказано, и какая безысходность сквозила (еще ведь надо было ему докторскую защитить, она на подходе). На такого сильного и ученого человека смотреть при его горестных признаниях, не зная, как помочь, тягостно. Ах, как грустно мы расстались ближе к вечернему часу, к летнему закату, возвращаясь ни с чем к деревенскому домику, где встретил нас ласковый пес Аян, тот, которому Алексей Федорович бросал кусочки сахара, вопрошая: «Сахару дать?» и тот в ответ: «Дать», звонким лаем. Чудом сохранилась у меня забавная фотография — мы вдвоем: на фоне античного бюста. Мощный Андрей и я, тоненькая, почти детская фигурка, как на рисунках Андрея [292].