Кстати, такого рода самоубийства или хотя бы покушения на них, конечно же, случались, но были они большой редкостью[212]. Я. Габай рассказал о Менахеме Личи, в первый же свой день действительно прыгнувшем в огонь[213]. То же сделал и Лейб-Гершл Панич, но в последний день – в день восстания[214]. Э. Айзеншмидт сообщает сразу о трех известных ему случаях: два – это еврейские врачи во время восстания в октябре 1944 года, а третий – некий бывший полицейский из Макова, проглотивший 20 таблеток люминала, но его все равно спасли[215]. Об аналогичном случае на крематории V с капитаном греческой армии подробно вспоминает и М. Нижли[216], его спаситель. Кальмин Фурман, земляк Градовского по Лунне, пытался повеситься после того, как поучаствовал в сожжении трупов своих близких, но спасли и его[217].
Есть свидетельства и о не реализованных намерениях совершить самоубийства – после жесткого шока от самого первого соприкосновения с чудовищной сущностью работы, отныне предстоявшей новобранцам. Так, Ш. Драгон хотел перерезать себе вены бутылочным осколком, а Ф. Мюллер тоже хотел было присоединиться к своим жертвам, но те, как он пишет, упросили его остаться в живых и все рассказать[218].
Но рассказ Даниэля Бен-Нахмиаса о четырехстах с лишним греческих евреях из Корфу и Афин, отобранных в «зондеркоммандо» для «обслуживания» венгерских евреев на крематории II и дружно, как один, отказавшихся от этой чести, после чего их самих всех казнили и сожгли, – этот рассказ не вызывает к себе доверия[219]. Ибо как нет правил без исключения, так тем более нет правил, состоящих из одних исключений! Если бы такой потрясающий случай действительно произошел, был бы непременно отмечен и другими уцелевшими узниками «зондеркоммандо», особенно из числа самих греков.
Гораздо правдоподобнее рассказ Марселя Наджари, прибывшего в Аушвиц с тем же транспортом, что и Бен-Нахмиас: «
Моральная дилемма возникала и в раздевалке, уже при первом контакте с жертвами: говорить или не говорить им о том, что их ждет? А если спросят? Понятно, что такого рода предупреждения и вообще разговоры были строго-настрого запрещены[222]. Если бы они заговаривали, спрашивали и узнавали больше о жертвах, хотя бы их имена[223], – это легло бы страшной дополнительной нагрузкой на их психику и стало бы непереносимо. Но если бы они не заговаривали, то и не знали бы ничего из того, что знали о прибывших транспортах. Да и совсем молча было бы невозможно справиться со своей главной задачей в раздевалке – подействовать на жертвы успокоительно, с тем чтобы они как можно быстрее разделись и мирно проследовали бы в «банное отделение». Можно сколько угодно рассуждать о том, насколько же легче было несчастным жертвам провести свои последние минуты в «мирном общении со своими», но от этого ничего не изменится в полном осознании того, насколько же подла эта «главная задача»!
Тут же, кстати, возникала и еще одна проблема – проблема женской наготы, а ведь практически все партии были смешанными – мужчины и женщины вместе. Женщины плакали от стыда из-за необходимости раздеваться перед посторонними (при этом на мужчин из «зондеркоммандо» столь острое чувство не распространялось – они воспринимались как некий приданный бане служебный персонал).
После того, как последний человек заходил в газовую камеру и массивная дверь закрывалась, облегчение испытывали не только эсэсовцы, но и члены «зондеркоммандо». Некому уже было заглянуть им в глаза, и весь стыд и ужас уходили на задний план. В дальнейшем – и уже очень скоро – им предстояло иметь дело только с трупами, да еще с имуществом покойников.