Как только зал погрузился в темноту и на экране задвигались люди, оживились и мои ребята. Улица с многоэтажными домами и бегущим трамваем сменилась морем с гибнущим кораблем; исчезло море – возник лес со стадом антилоп и крадущимся в зарослях тигром; вот бородатые люди, закутанные в белое, едут на двугорбых верблюдах по пескам пустыни; вот парижская площадь и шагающие по ней войска в шляпах с султанами; вот горит огромное, в восемь этажей, здание, а пожарники в касках льют и льют в дымящиеся окна струи воды. И с каждой сменой картины Варя и Кузя вскрикивают то в страхе, то в изумлении, то в восторге. На что солидный человек Семен, но и он не может воздержаться от восклицаний, вроде «Ух, чудо-юдо!», «Ну и прет!», «Вот это лошадка!» После того как на экране промелькнула надпись «Пате́ журнал все знает, все видит», началось «Глупышкин женится». И тут уже безудержный смех ребят слился с хохотом, свистом всего зала. Кузя так подпрыгивал в волнении на коленях у Семена, что тот наконец не выдержал и заорал на весь зал: «Да сиди ты, чертова дытына!»
– Ну как? – спросил ребят Панкрат Гаврилович, поджидавший нас на дрогах около кинематографа.
– Лес со всяким зверьем – здорово. И как французы маршируют на параде – занятно. А Глупышкин – это для маленьких, – с важностью сказал Семен.
– Для маленьких! – с обидой воскликнули Варя и Кузя. – А сам реготал, аж скамейка под ним ездила.
– Ездила, ездила!.. – проворчал Семен. – Держите покупки покрепче, а то выпадет какая, ищи ее потом ночью в грязи.
В голосе Семена Панкратьевича уже звучали начальнические нотки. Что значит – председатель!
И ребята как вцепились в кооперативное добро, так до самой Новосергеевки не выпустили его из рук.
На другой день, после занятий, все опять задержались в классе. Но это был уже не сход, а общее собрание членов кооператива. Правленцы сидели за учительским столом, а рядовые члены – за партами. Стоял только председатель Семен Панкратьевич Надгаевский, да и то лишь потому, что докладывал собранию о поездке в город. Я старался без крайней нужды не вмешиваться.
– Почем вы покупали тетрадки? – спрашивал председатель и сам же отвечал: – По три копейки. А зараз почем будете покупать? По пятаку за пару. Да еще с промокашкой, да еще с переводной картинкой. Можно б было продавать своим и по две копейки за штуку, только тогда не будет накопления.
– Какого такого накопления? – неприязненно спрашивает Сидор Перегуденко, сын могущественного Наума Ивановича Перегуденко.
– Хочешь спросить, подними руку, – строго замечает Семен Панкратьевич.
– Да ты кто – учитель?
– Не учитель, а председатель. Поднимай руку, а то не буду отвечать.
Перегуденко вопросительно смотрит на меня: как, мол, правильно это, что Надгаевский корчит из себя какого-то распорядителя? Я киваю головой. Он неохотно приподнимает руку.
– Ну вот, поднял. Теперь отвечай.
– Накопления на разные наши дела. Шкаф треба купить, чтоб тетрадки с перьями запирать? Треба. Петьке, Пастухову сыну, треба дать задачник без грошей? Треба. А то у батьки его только блохи за пазухой.
– От так! – хихикнул Сидор. – Лавочника облаяли, а сами тоже за выгодой гонитесь. На кинематограф наживаете?
– Ну и дурень, – спокойно говорит председатель. – Не понимаешь разницы. А за кинематограф Дмитрий Степаныч заплатил из своих.
– Сам ты дурень! – злобно выкрикивает Сидор. – Да еще и жулик!
Поднимается гвалт. Кричат главным образом на Сидора, а он крутит головой и огрызается. Приходится мне вмешаться и водворить порядок.
Но гвалт еще не раз вспыхивал, прежде чем собрание утвердило все предложенные правлением цены.
Кажется, с этим поручением «лавочника» я справился.
Почтарка
В нашей деревне умерла старушка, и отец Константин с псаломщиком приехал отпевать ее. После похорон были поминки. Псаломщик уснул за столом, а отец Константин, тоже изрядно выпивший, пришел в школу.
Распахнув дверь в кухню, он сбросил на топчан пальто и шапку и весело сказал:
– Одним махом по всем свахам! Старуху отпел, теперь урок дам. А то как бы опять к преосвященному не вызвали. Здравствуйте, юноша!
– Благословите, батюшка! – сложила Прасковья ладони лодочкой.
Священник сделал рукой небрежный жест, скорее похожий на нетерпеливое «отвяжись, матушка», чем на благословение, но Прасковья поймала его руку на лету и чмокнула.
– Вы меня все время называете юношей, – сказал я, пропуская священника в свою комнату. – Но сами-то вы совсем еще молоды.
– Формально я старше вас, наверно, лет на восемь, а морально – на все восемьдесят. Грех жаловаться, но все-таки скажу: у жизни я пасынок… Это у вас чай? Разрешите щепотку? – Священник отсыпал из чайницы на ладонь немного чаю и пожевал его. – Это чтоб не так несло от меня водкой на ребят.
Он хотел пройти в класс, но Прасковья, брыкнув ногой, стала на пороге и запричитала: