— Господа студенты, обратите внимание на вашего несчастного коллегу. Был и я когда-то студентом, но за вольный образ мыслей подвергся изгнанию из храма науки. Не одолжите ли мне на пропой души полтинник или хотя бы… — Он не договорил, выпучил на меня глаза и радостно вдруг крикнул: — Касатик! Митенька! Вот где довелось встретиться! А мамаша ж с папашей живы?
Я всмотрелся и узнал в нем того самого бродягу с розовым носом, который пришел когда-то на освящение чайной-читальни, пристроился к хору и вместо «многая лета» пел «ехала карета». Потом он частенько заходил к нам в чайную и каждый раз с бутылкой.
— Как же вы меня узнали? — удивился я. — Ведь я вырос с тех пор.
— Вырос, вырос, — согласился он, — но все такой же заморышек, пошли бог здоровья. Дай я тебя поцелую. — И, облапив меня, чмокнул в щеку мокрыми губами.
— Из какого ж тебя университета выгнали? — поинтересовался Воскресенский.
— Из самого высчего, — подмигнул бродяга. — Из приходской школы при церкви Святого Гаврилы Брехунца в столичном граде «Кто кого на понт возьмет».
Я сказал:
— Все бродяги к зиме на юг подаются, а вы почему тут?
— Застрял, — вздохнул он. — Наш брат продвигается по образу пешего хождения, а ноги мои сдавать стали. Но ничего, как-нибудь перезимую. Меня мать игуменья пожалела: сторожем в монастырь определила. Вот и живу я там на манер евнуха в султанском гареме. Скучно, конечно. Зато получаю пищу духовную и телесную наравне со всеми монахами. Только насчет этого плоховато. — Он щелкнул себя пальцем по горлу. — Когда уж невтерпеж, я сбрасываю монашеское облачение, наряжаюсь в свой природный мундир офицера лейб-гвардии полка и направляю стопы в город. Мне много не надо: настреляю целковый-полтора — вот и есть чем помянуть родителей и всех сродственников.
Прощаясь, он сжал мою руку своей шершавой холодной рукой и любовно сказал:
— Заходи, касатик, в гости до меня. Я с вечера завсегда около ворот сижу, наших черных кралей сторожу. Уж для кого другого, а для тебя стопочку раздобуду. Он пошел, все еще легко и, пожалуй, даже грациозно приподнимая журавлиные ноги. О, как мне знакома эта походка бродяг, шагающих от села к селу, от города к городу по необъятным просторам своей мачехи России.
Воскресенский, наморщив лоб, пристально смотрел ему вслед.
— Уж не прообраз ли это моего будущего? — процедил он сквозь зубы.
— Прообраз, — подтвердил я. — Если не перестанешь пить, обязательно в опорках ходить будешь. Можешь мне поверить: я четыре года в босяцкой среде жил.
— Брошу! — решительно сказал он. — Выпью сегодня напоследок — и баста. Пошли в церковь — помолимся о здравии бывшего пьяницы Иоанна, сына протодиакона Воскресенского.
По деревянной лестнице мы поднялись на вершину холма, отсчитав двести двадцать шатких ступенек, и подошли к распахнутым воротам. Стоявшая тут вся в черном монахиня с лицом, как печеное яблоко, протянула железную кружку для подаяний. Воскресенский развел руками:
— Нам, старушка божия, самим не на что опохмелиться.
По бескровным губам монахини скользнула злая усмешечка:
— Ну, становитесь, убогие, рядом, будем просить вместе.
— Старая чертовка! — выругался Воскресенский.
Заутреню служил маленький седенький попик. Он протягивал слова молитвы слабым старческим голосом, будто жалуясь на свою немощь, а черный дьякон, худой и длинный, отвечал ему таким рокочущим басом, что колебалось пламя свечей. В контрасте с этим громыханием голоса монашеского женского хора, лившиеся откуда-то сверху, казались особенно нежными, чистыми, неземными.
— Так и есть, — шепнул мне Воскресенский, — вон он.
Аркадий стоял у колонны. Статный, златокудрый, он сразу бросался в глаза. Мы протиснулись сквозь толпу молящихся и стали позади него. Он усердно крестился и кланялся, но время от времени поворачивал голову влево и украдкой на кого-то поглядывал-. А там, в левой части церкви, за деревянными перилами, молились монахини. Они стояли попарно, одетые во все черное, с низко опущенными головами, с потупленным взором, и казались все на одно лицо — бледные, отрешенные от мира, ушедшие в самих себя.
Мы принялись наблюдать за Аркадием, стараясь по направлению его взгляда определить, кто из молящихся привлекал его внимание. Ведь, кроме монахинь, здесь много было и горожан.
Шли минуты за минутами, заутреня близилась к концу, и мы уже хотели тихонечко толкнуть Аркадия в бок и вывести его из церкви, как я заметил, что одна из монахинь чуть-чуть повернула голову и робко подняла глаза. Этого мгновения было достаточно, чтобы мне показалось, будто вся церковь озарилась голубым сиянием. Боже, что за глаза! В жизни своей никогда не видел таких огромных и таких кротких глаз! Понятно теперь, кто притягивал к себе взоры Аркадия.
Воскресенский, вероятно, был занят размышлением, даст Аркадий трешницу или не даст, и, кажется, ничего не заметил. По крайней мере, он ни словом не обмолвился об этом, а прямо приступил к делу, как только мы втроем вышли из церкви. Трешницу Аркадий дал, и Воскресенский тотчас же затерялся в толпе. Мы остались с Аркадием вдвоем.