Мистер Ральф Никльби не был, строго говоря, тем, кого мы называем купцом, не был он также ни банкиром, ни ходатаем по делам, ни адвокатом[11], ни нотариусом. Он, разумеется, не был торговцем и с еще меньшим правом мог называть себя джентльменом, имеющим профессию, ибо немыслимо было назвать какую бы то ни было получившую признание профессию, к которой бы он принадлежал. Но он жил на Гольдн-сквере, в просторном доме, имевшем, в добавление к медной табличке на парадной двери, другую медную табличку, в два с половиной раза меньше, на левом косяке, которая находилась над медным изображением младенческого кулака, сжимавшего обломок вертела, и где красовалось слово «контора», и из этого явствовало, что мистер Ральф Никльби ведет или притворяется, будто ведет какие-то дела. И этот факт — если он требовал дальнейших обстоятельных доказательств — сугубо подтверждался ежедневным присутствием между половиной десятого и пятью часами желтолицего человека в порыжевшем коричневом костюме, сидевшего на необычайно твердом табурете в комнате, похожей на буфетную, и в ответ на звонок появлявшегося с пером за ухом.
Хотя вокруг Гольдн-сквера и живет кое-кто из представителей уважаемых профессий, Гольдн-сквер в сушности не лежит на пути никому, никуда и ниоткуда. Это одна из существовавших некогда площадей, район города, отнюдь не преуспевший и начавший сдавать квартиры. Многие вторые и третьи этажи сдаются с мебелью одиноким джентльменам, и здесь принимают также на пансион. Это излюбленное пристанище иностранцев. Смуглые люди, которые носят большие кольца, тяжелые цепочки от часов и густые бакенбарды и собираются у колоннады Оперы и у билетной кассы от четырех до пяти пополудни, когда выдаются контрамарки, — все они живут на Гольднсквере или на ближайших улицах. Две-три скрипки и духовые инструменты из оперного оркестра обитают по соседству. Дома-пансионы музыкальны, и звуки фортепьяно и арф плывут в вечернюю пору над головой унылой статуи — гения-хранителя маленькой заросли кустов в центре плошади. В летнюю ночь окна открыты настежь, и прохожий может наблюдать группы смуглолицых усатых мужчин, развалившихся на подоконниках и с ожесточением курящих. Хриплые голоса, предающиеся вокальным упражнениям, вторгаются в вечернюю тишину, а дым отменного табака насыщает воздух ароматом. Здесь нюхательный табак и сигары, немецкие трубки и флейты, скрипки и виолончели делят между собою власть. Это страна песни и табачного дыма. Уличные оркестры усердствуют на Гольдн-сквере, и у бродячих певцов голос вибрирует помимо их воли, когда они поют на этой площади.
Казалось бы, это место мало приспособлено для деловых операций; однако мистер Ральф Никльби жил здесь много лет и никогда не жаловался. Никого из соседей он не знал, и его никто не знал, хотя ои и слыл чудовищно богатым. Торговцы утверждали, что он нечто вроде юриста, а другие соседи высказывали мнение, будто он какой-то агент; обе эти догадки столь же правильны и точны, сколь обычно бывают или должны быть догадки о делах наших ближних.
Однажды утром мистер Ральф Никльби сидел в своем кабинете уже одетый, чтобы выйти из дому. На нем был бутылочного цвета спенсер[12] поверх синего фрака, белый жилет, сероватые панталоны и натянутые на них веллингтоновские сапоги[13]. Уголок жабо с мелкими складками, словно настойчиво желая показать себя, пробивался между подбородком и верхней пуговицей спенсера, а это последнее одеяние было настолько коротко, что не скрывало длинной золотой цепочки от часов, которая состояла из ряда колец и брала начало у золотых часов с репетицией[14] в кармане мистера Никльби и заканчивалась двумя маленькими ключами: один был от самих часов, а другой — от какого-то патентованного висячего замка. Мистер Никльби посыпал голову пудрой, как бы желая придать себе благодушный вид; но, если такова была его цель, пожалуй следовало бы ему попудрить также и физиономию, ибо даже в морщинах его и в холодных беспокойных глазах было что-то, помимо его воли говорившее о лукавстве. Как бы там ни было, здесь сидел мистер Никльби, а так как он находился в полном одиночестве, то ни пудра, ни морщины, ни глаза ни на кого не производили в тот момент ни малейшего впечатления — ни хорошего, ни дурного, и, следовательно, сейчас нам нет до них дела.