Однако вернусь к вопросу веры. В те давние дни я упивался словами Тертуллиана «Certum est quia absirdum est»[5]. В этих словах — говоря современным языком — был вызов, притягивавший такого юношу, каким был я. Верить во что-то,
Должен признаться, что я в уже раннем возрасте пристрастился ко всему этому — ладану, пению псалмов, единому выдоху во время мессы зимним утром, когда облачко пара поднимается к сводам кафедрального собора. Я наслаждался — но не благочестием, а зрелищем благочестия, и воображал себя благочестиво верующим и очень себе нравился. Я представлял, как мучительно ползу на коленях по камням Via Dolorosa[6] и повергаю мое разбитое кровоточащее тело ниц перед Крестом. Разумеется, я никогда ничего подобного не делал. Самобичевание — реальное, а не воображаемое — это был не мой стиль. Вероятно, я чувствовал то же, что побудило Эдуарда Гиббона (который в своей книге «История упадка и разрушения Римской империи» с убийственной иронией показал всю абсурдность и жестокость христианства) раскрыть объятия римскому католицизму в годы своей впечатлительной юности.
Удивительные сказки, которые были так отважно засвидетельствованы Василиями и Хризостомами, Августинами и Иеронимами, заставили меня признать недосягаемые достоинства обета безбрачия, установления монашеской жизни, использование символа Креста, миро и даже икон, мольбы к святым, почитание мощей, рудименты чистилища в молитвах за умершего и потрясающую мистерию жертвы тела и крови Христовой, которые постепенно претворились в чудо евхаристического преображения.
Так Гиббон в своей «Автобиографии» свидетельствует о заблуждениях юности. Ладно, я не Гиббон (и никогда им не был), но сейчас мне совершенно ясно: то, чем я был одержим в юности, — плод моего воображения. Мне виделся католицизм таким, каким он мог бы стать в платоновском царстве идей, и именно на это — на победу ледяной чувственности над пульсирующим разумом — я и отзывался.
Но вернемся к Тертуллиану: знать, что весь этот вздор был
Однако, несмотря на все это, я здесь, в черной сутане, ошейнике[8] и, разумеется, в выдержанных в той же черно-белой гамме кедах (из-за проклятых шишек на больших пальцах ног). Я вернулся домой из Парижа, не завершив своей миссии, сижу и жду звонка от немецкого посла. Набожные люди — к счастью, их немного в наших краях — раболепствуют передо мной (вернее, раболепствовали бы, если бы я проводил среди них больше времени). В дверях появился Бастьен.
— Наш «Кот де Герлен» весь вышел, отец, но у нас есть еще непотревоженный «Кер де Лангедок» тысяча девятьсот шестьдесят третьего года, презент полковника Фюльк-Гревиля в благодарность за твою доброту в его последний визит. Ты не соблазнишься?
— Retro me, Satana[9], — ответил я сурово.
Но увидев его расстроенное лицо, продолжил:
— Ну конечно, мой дорогой Бастьен. Какая удача! «Кер де Лангедок»! Полковник слишком добр. Ты должен не только передать ему мою благодарность — ибо тот пустяк, который нам удалось для него сделать, не стоит его щедрости, — но и налить себе рюмочку.
Как легко быть добрым.