В ожидании, пока ему удастся купить землю — в самом центре деревни как раз оказался свободный участок, — Гоген поселился у туземца Матикауа, который был наполовину китайцем, а столовался у другого китайца Аиу, который держал ресторан и булочную. И с тем и с другим его познакомил уроженец Индокитая Нгуен Ван Кам, с которым Гоген завязал тесную дружбу. Молодой поэт с очень рано проснувшимся дарованием, зажигавший сердца простых людей у себя на родине, за несколько лет до этого считался в Тонкине «дитятей чуда», которое явилось на свет, чтобы освободить страну от французского владычества. Окончив лицей в Алжире, где он учился на правительственную стипендию, он в 1896 году вернулся в Тонкин и, уверенный в сверхъестественных силах, которые ему приписывали, поднял восстание. Оно было плохо подготовлено и закончилось неудачей. «Дитя чуда», высланный в Океанию, работал на Хива-Оа санитаром. С этим политическим ссыльным у Гогена было куда больше общего, чем с сержантом Шарпийе, дружбу с которым он до поры до времени старательно поддерживал.
По воскресеньям художник и жандарм вместе шли в церковь. У них были там свои постоянные места. Гоген задыхался в церкви — туземные женщины питали пристрастие к дешевым духам, мускусу и пачулям, которые покупали в фактории Коммерческого общества или в магазине американца Варни. В глазах Гогена это был единственный недостаток местных жителей — от остального он был в восторге. «Уверяю вас, что в смысле живописи это изумительно. А модели — чудо!» — вскоре написал он Монфреду.
Он с восхищением любовался стройными женщинами с золотистой кожей и огромными глазами, могучего сложения мужчинами, украшенными татуировкой, некоторые из них еще помнили отменное лакомство — человечье мясо («Ах, как вкусно!» — кротко приговаривали они). Долго остававшиеся в стороне от цивилизации, жители Маркизских островов не приспособились к нравам европейцев, к их запретам. Хотя людоедство исчезало уже почти повсеместно[199], древние варварские обычаи сохранялись. В каждой деревне девушку, еще не достигшую половой зрелости, в определенный день отдавали всему мужскому населению деревни. И чем многочисленней были эти однодневные любовники, превратившие ее в женщину, тем больше чести это ей приносило. Торговля алкогольными напитками была запрещена на Маркизах, но туземцы гнали самогон из кокосовых орехов и апельсинов и распивали его сообща. А потом, раздевшись догола, танцевали, пели и в пьяном виде спаривались без разбору. Попытки европейцев бороться с этими обычаями приводили иногда к комическим результатам. В церковных школах, например, туземцев заставляли учить наизусть сентенции вроде: «Ты болен, потому что пьешь сок кокосового ореха». И туземцы во время своих оргий произносили эти сентенции, точно молитвы, на ритм собственного изобретения, а иногда им больше нравилось петь церковные гимны или тянуть нараспев список французских департаментов и их главных городов.
На самом деле туземцы не столько выиграли, сколько пострадали от общения с белыми. Не научившись от них ничему хорошему — возможно, этого и не следовало ждать, — они приобрели только дополнительные пороки. Моряки приохотили их к разгулу, открыли для них опиум и не знакомые им спиртные напитки, как, например, ром, который они теперь обожали. Когда им не удавалось раздобыть его каким-нибудь незаконным способом, они довольствовались лавандовой водой. Их принудили носить одежду — из стыдливости (чувства, совершенно им не знакомого), но от этого их организм утратил прежнюю сопротивляемость, они стали восприимчивы к болезням, и в особенности к туберкулезу — «покопоко», — тем более что у них, привыкших жить в изоляции, не было иммунитета против болезнетворных микробов. Малейшая эпидемия косила жителей островов. Особенно пагубным оказался завезенный на остров сифилис — он вызывал бесплодие. Вчера еще народ суровых воинов стал теперь вялым и робким и, выбитый из колеи привычного примитивного существования, влачил жалкие дни. В 1840 году на одиннадцати островах архипелага насчитывалось двадцать тысяч туземцев, теперь их осталось меньше трех с половиной тысяч[200]. В глубине души Гоген негодовал против урона, нанесенного этой расе. В эпоху своего могущества она небезуспешно проявила себя в скульптуре и в декоративном искусстве. Но искусство это исчезло вместе с местной религией. «Заниматься скульптурой, декоративным искусством — означало предаваться фетишизму, оскорблять христианского бога», — замечал художник. Даже когда местная девушка «искусно» украшала себя цветами, «монсеньер гневался».
Но Гоген держал свои мысли при себе. «Лицемерие приносит пользу», и он был у цели. Монсеньер Мартен согласился уступить художнику свободный участок земли — полгектара заросшего кустарником пространства — за шестьсот пятьдесят франков. 27 сентября была подписана купчая. С тех пор епископу не пришлось больше видеть художника в атуонской церкви, отравленной запахами мускуса и пачулей.