Можно написать более мрачную пьесу — что Беккет и доказал некоторыми из своих последующих произведений, — но главный вопрос, касающийся трагикомедий Беккета и других модернистов, будет все тот же: зачем беспощадный анализ доводится в них до последней крайности, к чему такая неумолимая безжалостность, такой глубокий пессимизм, такое опустошающее отчаяние; какую радость может доставить нам полнейшая безрадостность? Ответить на этот вопрос мне поможет затасканное мнение не слишком высоколобых литературных критиков, сводящееся к тому, что в художественных произведениях, подобных упомянутой пьесе Беккета, мы якобы имеем дело с извращенными антисентиментальностью, антиоптимизмом, антиверой; при этом подразумевается, что модернисты механически принимают установки, прямо противоположные обывательским, буржуазным. Право же, вместо того чтобы оспаривать это обвинение, остроумнее будет спросить этих критиков: «Допустим, ну и что дальше?» Ведь «буржуазная идеология» и впрямь оказалась несостоятельной. Больше того, все идеалы попали под подозрение, все ценности обесценились. В наше время писатель (то есть, надо полагать, человек с умом и совестью), взявшийся утверждать высокие понятия, должен призадуматься над тем, не приведет ли его попытка спастись к бесповоротному осуждению. Ныне, когда утверждения взяты под подозрение, отрицания, возможно, более честны. В этих обстоятельствах негативное обретает силу позитивного.
Дольше всех сохраняется идеал надежды: ведь надежда дает жизнь всем прочим идеалам. Вот почему в наш век, век tabula rasa, надеяться или не надеяться — таков вопрос. Нас столько раз обманывали, что теперь саму жизнь принято изображать как Величайший Обман. Комедия, и особенно современная трагикомедия, видит жизнь такой, какая она есть, но, подобно тому как различным бывает отчаяние, есть вера и вера. Когда кричат, что вот-вот случится ужасное, надеются, что совместными усилиями удастся предотвратить несчастье. Назовите это хитростью, назовите это суеверием, — поступать так свойственно людям.
Гёте однажды высказал такую мысль: давать человеку определение — дело опасное, потому что определение сковывает и ограничивает его; до того, как мы свяжем его определением, человек есть то, чем он становится, и не может быть сведен к тому, чем он является в любой преходящий момент. Все это так, ответим мы, но иной раз определение, оскорбительное в своей несправедливости и комедийной презрительности, может сыграть роль шокотерапии. Застигнув человека в момент кражи, вы назвали его вором. Казалось бы, несправедливое обобщение. Но оно может сослужить полезную службу. Между прочим, комедия никогда не бывает справедливой. Ведь не совсем справедливо кричать: «Дом горит!», завидев пламя в одном из окон. Это же явный пессимизм — кричать, что дом горит, когда единственным свидетельством тому является огонь в одном окне. Но, возможно, благодаря этому пессимизму будут спасены люди. Именно таков в большинстве случаев пресловутый пессимизм современной литературы. Негативизм подобного рода порожден не страстью к отрицанию, а горячим стремлением к чему- то положительному.
В основе безграничного и горького отчаяния, пронизывающего современную литературу, и в особенности произведения трагикомического жанра, о которых я веду речь, лежит надежда. Причем надежда здесь проявляет себя не как идея, «интересующая» автора, не как идеал, «за который он готов умереть», а как простой, неизбежный факт существования — вроде обмена веществ. Человек, действительно утративший надежду, вряд ли остался бы среди нас, чтобы поведать нам о своем состоянии. Как это ни странно, в доказательстве нуждается подлинность отчаяния автора, а отнюдь не надежды. И, пожалуй, подобное доказательство стало в наш век делом чести в чересчур уж большой степени. Произошло же это потому, что мы живем в атмосфере фальшивых надежд, насаждаемых шарлатанами и приспособленцами, и считаем своим долгом отмежеваться от них.