Но музыканты сочиняли не только для своих почитателей либо собратьев. «Музыка создана для того, чтобы правиться как несведущим, так и знатокам», — писала Вольтеру маркиза дю Деффан. В «Письмах путешественника» Жорж Санд, обращаясь к Мейерберу, дает ему великолепные советы. Она восстает против традиции, в силу которой умирающий герой исполняет написанную по всем правилам каватину с кодой; ей хотелось бы, чтобы пение стало подлинным pianto[5], способным вызвать иное чувство, нежели условное умиление. «Не придет ли время, — пишет она, — когда публика пресытится этими ритурнелями, которые Лист сравнивает с традиционными концовками писем?» Уже Санд отмечает то, что есть в мейерберовском пафосе расплывчатого и неприятного. Она умоляет автора «Гугенотов» не обольщаться успехами, диктовать свою волю публике, раскрыть ей еще неведомую чистоту чувств, пожертвовать настоящим для будущего. У этой женщины не было слуха, она не владела ни одним инструментом, и, однако же, ее представление об искусстве было более справедливым, чем у любого казуиста от критики; с присущей ей свободой высказывания и горячностью она защищает Берлиоза, героически-восстававшего против неблагодарной публики.
Мы стремимся лишь постигнуть, понять самый благородный гений, чтобы еще больше полюбить его, чтобы лучше воспринять его уроки. Музыка Бетховена, особенно лирическая, ценна еще и тем, что полностью отражает индивидуальность своего творца. Превосходный чешский композитор Томашек слушал его в Праге в 1798 году и отметил, что этот новый мастер, чьим талантом он восхищен, воздействует не только своим искусством «гармонии, контрапункта пли соразмерности формы». Его достоинства многообразны. Он отличается от Моцарта или Гайдна благодаря своеобразию, которое проявлял этот характер, обладавший мягкостью, но в то же время независимый, порой неистовый, почти дикий. Следовало бы сказать и о том, что Бетховен был совсем не самым плодовитым и, может быть, даже не самым ученым среди австрийских музыкантов его времени. Его друг, капельмейстер придворной онеры Павел Враницкий, оставил после себя множество опер и балетов, двадцать семь симфоний, сорок пять квартетов, не говоря уже о концертах, трио и т. д. Другой его приятель, Игнац Зейфрид (мы не раз встретимся с ним в дальнейшем), долгое время дирижировавший оркестром в театре Шиканедера, написал не только более шестидесяти сценических произведений, но также и мессы, оффертории, сонаты, множество камерных пьес; никто лучше него не усвоил уроков престарелого Альбрехтсбергера, воспитателя целого поколения. То же можно сказать и о Сальери, Вельфле, Форстере, аббате Штадлере, — все они отличные музыканты.
И Плейель сочиняет квартеты; но, завладев однажды партией второй скрипки из плейелевского квартета, Бетховен, импровизируя, преобразил все произведение, извлек из него такие волнующие мелодии, до того пленительные гармонии, что старый Игнац склонился перед молодым мастером и поцеловал ему руку. Нельзя разгадать гений, создавший все эти волшебства; мы чувствуем, что могучее воздействие такого художника вызвано богатством его внутреннего мира. Все мое существование, моя Intensionsleben[6], — признается он молодому поэту Иоганну Спорчилу, — это постоянное размышление.