Однако перед выездом из тюрьмы случился небольшой эпизод, который их несколько задержал. В то мгновение, когда створки ворот плавно подались наружу, на улице послышался нестройный топот множества ног и бряцанье оружия. Присвистнув от неожиданности, часовой посторонился: едва переставляя ноги от усталости, волоча по земле концы окровавленных бинтов, распространяя вокруг ужасающий запах давно немытого тела, во двор вошла вереница пленных и полдюжины фалангистов с русскими автоматами наперевес. Пленных было десятка два – их взяли утром, в Карабанчеле, где до последнего часа, несмотря на отход республиканской армии, продолжалось сопротивление. Не подчинились приказу националисты Фуэнмайора – они остались на своих позициях даже после того, как над столицей вспыхнул коммунистический флаг. Эхо стрельбы в Карабанчеле и было тем шумом, который старики по наивности принимали за отзвук большого сражения. Около месяца националисты удерживали в предместье несколько домов, которые обнесли кирпичной стеной и превратили в настоящую крепость, и сдались только сейчас, когда от их “легиона” почти ничего не осталось. Впереди всех твердой походкой, несмотря на сбитую обувь, шел сам Карлос Фуэнмайор – Авельянеда не раз видел его на страницах газет. С фотографий он глядел матерым воякой, высоким, широкогрудым, с тенью опыта и грубоватой доблести на красивом дворянском лице, а в жизни оказался парнем лет двадцати трех, худощавым, среднего роста, с тонкой шеей, узкими, девичьими плечами и глазами вчерашнего гимназиста. Остальные были и того моложе. Чеканя шаг, Фуэнмайор вел за собой армию сопляков, бо́льшая половина которых недавно закончила школу. В самом хвосте ковылял мальчишка лет четырнадцати. Его левая стопа, чудовищно распухшая, была обмотана куском армейского одеяла, насквозь пропитанным кровью. Мальчишка опирался на суковатую палку, и каждый раз, когда раненая стопа касалась земли, тихонько крякал от боли, но страдал, кажется, не столько от раны, сколько от того, что не может скрыть свои мучения от товарищей. Оставляя на грязных щеках розовые подтеки, по лицу его катились слезы, над которыми посмеивался шедший рядом великовозрастный фалангист.
Униформа националистов явно имитировала ту, которую когда-то носили черногвардейцы. Почти у всех пленников имелись награды, и цветом, и формой также напоминающие награды времен Империи. Но какой-то странный изъян в этих медалях и орденах насторожил Авельянеду, и, приглядевшись, он понял, что они просто-напросто вышиты на груди цветными нитками, у кого-то более искусно, у кого-то менее. Здесь был по меньшей мере десяток кавалеров Ордена мужества и целых трое участников похода во Францию тридцатилетней давности. Авельянеда грустно улыбнулся: во двор, распространяя жуткое зловоние войны, входили самые обыкновенные ряженые, но ряженые, перепачканные кровью и гноем (а некоторые и кое-чем похуже) и потому трагичные в своей нелепости.
Должно быть, кто-то из конвоиров шепнул им, что накануне в тюрьму доставили настоящего Авельянеду, потому что, когда пленники наконец увидели сидящего в повозке старца, лица их мгновенно переменились. Потрясение, с которым они встретили своего кумира, было почти религиозным. “Это он! Он!” – пробежал по их рядам взволнованный шепот, вся колонна, не боясь навлечь на себя неудовольствие конвоиров, разом остановилась. Первым встал навытяжку и вскинул руку Фуэнмайор, остальные повторили его движение.
– Вива ла патриа! – грохнули они хором, срывая глотки, в исступлении обреченных, которым судьба одной этой минутой искупала все их прошлые и будущие страдания.
Экстаз поразил всех, включая мальчика с перебитой ногой, глаза которого вспыхнули волчьим огнем, как у детей Империи в те минуты, когда наставник и вождь призывал их с трибуны на великие ратные подвиги.
Во дворе повисла нехорошая тишина. Солдаты конвоя переглянулись и дружно отодвинулись от колонны, часовой у ворот скинул с плеча винтовку. Все смотрели на человека в повозке, так, словно это он решал, быть побоищу или нет.
Медленно, будто ком тающего снега, лицо Авельянеды посерело от гнева. Два десятка вскинутых грязных рук еще висели в воздухе, когда он привстал и, оглядев замерших оборванцев, рявкнул на весь двор:
– Пошли прочь, мошенники! Я клоун! Слышите? Клоун!
Прежде чем свидетели сцены успели хоть что-нибудь понять, он схватил с пола два деревянных бруска – на крутых склонах такими подпирают колеса, чтобы повозка не покатилась, – и весьма артистично, хотя и без прежнего изящества (сказывалась отвычка), исполнил четверной “каскад”. Поймав бруски, он бросил их обратно в кузов, с улыбкой оглядел стоящих и, хлопнув возницу по плечу, повелительно крикнул:
– Трогай!