Ближе к вечеру, заранее сообщив о своем приходе через охрану, в камере его навестил Санчес. С момента их последней встречи комендант, как показалось Авельянеде, немного прибавил в росте: в дверь он вошел, слегка наклонив голову, массивный, упругий, весь отлитый из какой-то особенно прочной гуттаперчи, идущей на выделку самых высокопоставленных людей. Лишний дюйм Санчесу, вероятно, прибавили новые яловые сапоги на толстой подошве, ослепительно-черные, как и новый ремень с пристегнутой к нему увесистой кобурой. Повышение было двойным: в петлице у коменданта появился дополнительный ромб. Его скромный металлический блеск служил своего рода комментарием к лучезарной санчесовой улыбке.
Наполнив камеру запахом кожи и одеколона, он осведомился о здоровье узника и спросил, нет ли у него каких-нибудь особенных пожеланий. Метнув взгляд на засаленный табурет, говорить Санчес предпочел стоя.
Авельянеда хотел ответить отказом, но вдруг задумался. Ухватившись за какую-то давно зреющую в нем мысль, он на секунду замялся, отвел глаза и самым будничным тоном, на который был способен, сказал, что желает присутствовать на казни в своем старом военном мундире и при орденах. Он слышал, что эти вещи хранятся в музее, и будет рад получить их обратно. Если, разумеется (тут он слегка поддел коменданта), у революционного правительства нет на этот счет каких-нибудь особенных возражений.
Санчес был явно разочарован.
– Не думал, что вы настолько сентиментальны, – заметил он, с какой-то почти жалостью посмотрев на Авельянеду. – Впрочем, у всех свои прихоти. О военных орденах, конечно, не может быть и речи – они обагрены кровью испанского народа. Но я подумаю, что можно сделать. Если это всё, то от души желаю вам приятного вечера.
Однако, шагнув к двери, он вдруг остановился.
– Да, и вот еще что, – Санчес смущенно отвел глаза, и в этот момент – всего только на секунду – в нем неожиданно прорезался человек. – Мой вам совет: опорожните кишечник напоследок. Так оно будет… пристойнее.
Сказав это, Санчес поспешил выйти, и в том, как он ссутулился, затворяя за собой дверь, мелькнуло что-то почти стариковское.
“Дом престарелых”, – вспомнилась Авельянеде шутка охранников.
За стеной, обсуждая предстоящие выборы в тюремный парламент, едва слышно гудели соседи-республиканцы.
Ненависть к нему, которая угасала годами, всего за несколько дней, стараниями фалангистов, вспыхнула с новой силой. Так, по крайней мере, можно было решить, выглянув в окно: под стенами тюрьмы уже не только днем, но даже и ночью собирались люди, и не отдельные прохожие, как поначалу, но целые толпы, которые едва умещались на разбитой снарядами мостовой. В ночь со среды на четверг Авельянеда проснулся, мучимый резью в животе, и мельком посмотрел на проспект: они стояли там, в свете опушенного лётом мошкары уличного фонаря, угрюмые, молчаливые, единые в своем намерении хоть краем глаза увидеть того, кто пролил столько невинной человеческой крови.
– Расходитесь! Ну! – кричал им с вышки озлобленный часовой, но пришедшие не двигались с места.
Каждый раз, выглядывая за окно, он дивился тому, как быстро меняется их память. Такая же пластичная и податливая, как те цветные кирпичики, из которых современные дети лепили на площадях сласти для своих кукол, она приняла нужную форму, стоило только красным слегка стиснуть ее в своих горячих руках. Именно память, а вовсе не танки и самолеты, была самым грозным оружием из всех, и фалангисты, еще не имея опыта власти, осознали это с первых же дней. Со слов охраны Авельянеда узнал, что посмотреть на него приезжали из окрестных сел и деревень и даже других городов. Селяне продавали кур и гусей – большую ценность по нынешним временам, – чтобы добраться до Мадрида и постоять вот так под стенами тюрьмы, как четверть века назад они уже стояли под стенами Дворца правосудия. Впрочем, одно важное отличие все-таки было. Приходящие стояли молча, не сотрясая воздух, как некогда, проклятиями и свистом, так что если ими и двигала ненависть, то следовало признать, что она весьма эволюционировала с годами.
Мундир доставили в четверг, ближе к закату, когда на покрытой лозунгами стене догорали две косые померанцевые полоски. Всё это время он находился в Музее гражданской войны, в шкафу из бронированного стекла, вместе с наградами и личным оружием каудильо. В камеру, широко отворив дверь, вошла целая процессия из охранников: первый, с благоговейным выражением на лице, бережно, как невесту, нес мундир в чехле из плотной оберточной бумаги, второй – картонку с туфлями армейского образца, третий – синюю бархатную коробочку с наградами. Замыкал шествие офицер, следивший за тем, чтобы всё было доставлено в целости и сохранности. Положив вещи на койку, охранники с сожалением, то и дело оглядываясь и наталкиваясь друг на друга, покинули камеру. Тиран, четверть века спустя вновь надевающий свой старый мундир, – это зрелище, вероятно, казалось им в высшей степени историческим. Когда шаги в коридоре стихли, Авельянеда разорвал бумагу.