Да, это была любовь, черт возьми, но после всего, что ему пришлось пережить, он не нуждался в их подлой плебейской любви.
Авельянеда был в бешенстве. Когда очередной великовозрастный недоумок протянул ему на подпись коробку кукурузных хлопьев, он сорвал и бросил в лицо просителю свой пунцовый клоунский нос.
Он задыхался от ярости. Ему вдруг до крика, до зубовного скрежета захотелось снова стать самим собой.
Он в гневе потребовал от матерей убрать от клетки своих недоносков, ведь он диктатор, черт возьми, тиран, кровопийца, каких не видывал свет.
Он призывал в свидетели проходившую мимо старуху, прося ее подтвердить, что он – Аугусто Авельянеда, палач и убийца, глава жестокого и кровавого режима, сгноивший в лагерях тысячи людей.
– Триста! Нет! Пятьсот тысяч, сеньора! Ей-богу, как стадо маленьких поросят!
Старуха согласилась, говоря, что ее муж и вправду погиб в Красных Каменоломнях, но тут же отреклась, сказав, что тот Авельянеда был суровый и статный мужчина – совсем ему не чета.
– Простите, но вы же клоун, сеньор, это всем известно. Стыдно так потешаться над старостью.
Он кинулся к дряхлому усатому старику в орденах времен Марокканской войны, называя сражения и места, где тот когда-то мог видеть Авельянеду собственными глазами.
– Долина Лау, старик! Ты помнишь? Таргист! Джебель-Амекран!
Ветеран на секунду прислушался, но, вспыхнув, погрозил ему желтым сухоньким кулачком.
– Будь ты проклят, мерзкий клоун! – огрызнулся старик, и усы его задрожали от ярости. – Не смей порочить имени моего каудильо!
Не замечая Сегундо, который тщетно пытался воззвать к его рассудку, он выкликал публике непристойности, он изрыгал проклятия в адрес туристов, напоминая о количестве своих жертв, он почти рыдал, вцепившись руками в решетку, но ни в ком, решительно ни в ком не встречал и тени поддержки. На него лишь изумленно смотрели, а затем и вовсе перестали обращать внимание.
– Стыдно, папаша! – бросил ему белобрысый хлыщ в мятом костюме, уводя двух испуганных дочерей, и выразительно постучал у себя пальцем по лбу.
Все воспринимали это как скверную шутку.
Целые дни напролет, почти не двигаясь с места, Авельянеда сидел на дощатом полу и смотрел в одну точку – старый печальный паяц, безутешный клоун, у которого не было больше ни сил, ни желания веселить почтенную публику. Его глазам открывались небывалые вещи: в витринах магазинов мерцали экраны телевизоров, подростки сновали по мостовым на страннейших досках, без руля и ветрил, а полуголые женщины влачили на головах чудовищные прически, и размером и формой напоминавшие пчелиные ульи. Здания были весьма стреловидны, а счастье, глядевшее с рекламных плакатов, – весьма белозубым, но безутешный диктатор не проявлял к переменам ни малейшего интереса. Обычный рецепт Мануэля де ла Гардо (“Тренироваться! Еще раз тренироваться!”) – чудесное средство от всех печалей – не помогал, или ученик просто не хотел к нему прибегнуть. Мячи лежали рядом, на постели, холодные, глянцевитые, поочередно вбирающие в себя то яркий солнечный свет, то бледные огни полуночных проспектов.
Сегундо играл. Его понурый смычок медленно взбирался по струнам вверх и так же медленно опадал, выводя пологую кривую их общего настроения. Мелодия редко доигрывалась до конца. Как бы устав, смычок сбивался на полпути и после недолгой заминки начинал всё сызнова.
– Не грустите, сеньор, – улыбаясь, бросил Сегундо во время одной из таких пауз. – Жизнь-то продолжается.
– Ошибаешься, друг, – ответил Авельянеда, провожая пустыми глазами стайку школьниц в коротких юбчонках. – Русские держат своего ублюдка в мавзолее, а меня мои – в клетке. Но мы мертвы, Сегундо. Оба мертвы.
Иногда в ящик летела монета, и вечером, собрав немного денег, Сегундо покупал вино и закуску. Кое-что перепадало охране. В последнее время жалованье карабинерам платили с задержкой, и все четверо были не против подхарчиться за счет диктатора и скрипача.
Впрочем, с каждым днем монеты летели в ящик всё реже. После избрания Кампо в премьеры испанская экономика, оборвав последние путы, на всех парах понеслась к давно предсказанной катастрофе.
Накануне генеральный казначей Республики Умберто Лугонес доложил главе государства, что казначействовать ему, собственно, больше нечем: кубышка пуста.
– Попробуйте заложить Пиренейские горы, – так, по слухам, Лугонес попрощался с премьером, уходя в отставку. – Говорят, французы готовы выложить за них пару франков.
Последствия этого разговора Сегундо видел по телевизору, прибившись к толпе любопытных у витрины большого севильского универмага.
Улыбаясь неестественно широкой улыбкой, Кампо заверил нацию, что час процветания близок.
– Денег хватит всем! – воскликнул премьер и – сдержал обещание.
На следующий день печатные станки Королевского монетного двора в Мадриде ожили и больше не выключались.