Пундт смотрит на Лилли выжидательно, у нее в руках свитер, его молния разошлась, и Лилли, стоя под торшером у окна, пытается ее починить, но вот Лилли подходит к чемодану, шаг ее сопровождают какие-то хлопки — это хлопают широченные брюки с отворотами, как у плотников. Она прикладывает к себе свитер, пустые рукава забрасывает за спину, скептически разглядывает в зеркало свое мгновенное объятие со свитером, затем все так же на весу складывает свитер, и тот исчезает в дорожной сумке. Да, думает Пундт, ей надо бы прослушать лекции по упаковке вещей, хотя бы на вечерних общеобразовательных курсах.
— Мы расстались, да-да, по доброму согласию, точнее сказать, по-дружески. Мы понимали, что дальше так продолжаться не может, нет, не может.
— Но не это же послужило причиной его поступка, — говорит Пундт.
— Нет, это не послужило причиной, — отвечает она. — Всегда найдется тысяча причин, и уж по меньшей мере — две. У Харальда тоже была тысяча причин.
Она выдвигает какой-то ящик, начинает повязывать голову разными платками, яркими, цветастыми платками, в нерешительности разглядывает их в зеркало; в конце концов рывком сминает их и запихивает, пожимая плечами, в чемодан; в Абердине, надо думать, постоянные ветры, а потому платков нужно захватить побольше.
— Вы знали его лучше, чем кто-либо другой, — говорит Пундт. — Какие же это были причины?
— Я о нем знала не так много, и, уж конечно, не самое главное, — отвечает Лилли Флигге и, отвернувшись, шаря руками в раскрытом стенном шкафу, продолжает: — Но если уж вы спрашиваете и если мне позволено назвать вещи своими именами, так вот: очень давно, еще в раннем детстве, ему внушили нечто тревожившее его с каждым днем все больше и больше, это превратилось у него в манию, в одержимость, да, именно в одержимость, вот, может быть, вы мне и скажете, почему он постоянно гонялся за причинами, за оправданиями. Все ему надо было оправдывать и обосновывать, каждое свое отсутствие, каждую мысль или желание, и если он что-то предпринимал, так заранее старался обосновать свой поступок. Но удивительное дело: он, которому для всего требовались причины, оставил нас в неведении о причинах, толкнувших его на такой шаг.
Лилли вытаскивает из шкафа узел шерстяных гольфов, желтых, синих, красных, один за другим они выскальзывают из ее руки и падают в открытую сумку.
— Быть может, вам известно, что угнетало его больше всего?
— Харальда? Не знаю. Иной раз, когда у него не оказывалось сигарет, он пешком приходил сюда с Альте-Рабешитрассе, звонил часов в одиннадцать вечера, да-да, садился на пол — он любил сидеть на полу — и искал причины, объясняющие его поведение в определенных условиях, объясняющие его усилия, искал причины, объясняющие ту или иную политику. Он никогда не говорил о причинах, угнетавших его, за исключением одной, хотя он и не считал ее существенной, — об экзаменах.
— А если он скрывал эти причины?
— Он и скрывал. Конечно же, скрывал, иначе всего этого не случилось бы. Если уж вы спрашиваете, так я скажу: раз мы не знаем причин, так нам остается только предполагать, и я, я лично полагаю, что Харальд здорово умел скрывать страх.
Она захлопывает крышку большого чемодана, но замки не лязгают — огромная коробка печенья тотчас выпятила свой профиль из-под кожаной крышки, она не сплющивается даже под воздействием веса Лилли и мешает; что ж, значит, коробка отправится в путь в деревянном ящике с книгами, почему бы и нет…
— Страх? — переспрашивает Пундт. — Харальд скрывал страх?
— Он сидел здесь, а я работала, дело было давно. Он прочел в газете заметку, занявшую его мысли: какой-то парень поставил в Таймс-сквере, в Нью-Йорке, раскладной стульчик. Он сидел там целый день, а рядом с ним стояла канистра. Вечером он, написав несколько слов на клочке бумаги, протянул его первому попавшемуся прохожему, облил себя бензином и чиркнул спичкой. В записке стояло: «…и все это того не стоит». Он был студент, ему предстояли экзамены. Я работала, но помню, Харальд постукивал пальцем по этой оборванной фразе, отыскивал ее смысл, искал причины этого поступка, да, и решил, что то были страх и отвращение. Но конечно же, не перед самими экзаменами, а перед всем, что ожидало парня впоследствии. «…и все это того не стоит» — именно так и стояло в записке. Я полагаю, Харальд скрывал такой же страх. Если уж вы спрашиваете, то скажу: просто он чувствовал, что ему не справиться с теми требованиями, которые на него обрушились, да еще при его комплексе — все оправдывать и обосновывать… Какое-то объяснение надо же найти, если уж случилось такое дело, вот оно, мое объяснение.
Она опускается на колени перед многоцветным рядом туфель, в растерянности изучает их, хватает два-три целлофановых пакета, сует в них туфли и каждый свирепо обвязывает веревками. Куда же теперь эти пакеты? Тоже, значит, в ящик с книгами.
— Так вы, стало быть, не думаете, что своим поступком он выразил протест? — спрашивает Пундт.
Лилли Флигге энергично трясет головой.