Почему дверь подъезда не заперта? Пундт остановился в подъезде, читает напечатанные старинным плакатным шрифтом правила содержания дома, а они требуют, чтобы дверь зимой с восьми, летом с девяти часов была заперта. Этажом выше, над ним, затухают чьи-то шаги, вот их уже не слышно. Ни поворота ключа в замке, ни хлопающей двери. Пундт идет в глубь подъезда, выложенного двуцветной плиткой, проходит мимо высоких, по краю потускневших зеркал, уже шестьдесят лет взаимно контролирующих друг друга, мимо лифта, которым даже с риском для жизни нельзя пользоваться. Он читает таблички с фамилиями на дверях, всех, без исключения, выкрашенных в светло-коричневую краску — светло-коричневый цвет считается здесь «немарким», — на дверях гамбургского доходного дома, и хотя он сам того не хочет, но вынужден поверить, что за каждой дверью живут до девяти квартирантов и, кроме того, разместились консульства, филиалы издательств и даже секретариат какой-то академии.
А вот здесь живет Лилли Флигге; на визитной карточке нацарапана просьба звонить четыре раза. Пундт нажимает звонок, словно изучал азбуку Морзе, небрежно, но точно подает четыре коротких сигнала, отступает от двери и наблюдает за «глазком», на который вот-вот упадет тень; но «глазок» светится, и Пундт, полагая, что его не расслышали, звонит еще раз.
Кто-то идет, вот теперь кто-то идет: твердые шаги, они быстро, целенаправленно приближаются, слышно, что на ходу идущий напевает песенку, дверь не просто открывается, нет, она рывком распахивается, и на пороге появляется красный брючный костюм.
— Слушаю вас?
— Пундт, Валентин Пундт из Люнебурга.
Его фамилия, кажется, не тотчас доходит до сознания девицы и не открывает ему дорогу в длиннющий коридор, поэтому Пундт добавляет:
— Я отец Харальда.
Подвижное лицо под шапкой коротких локонов поднимается к нему, девушка с удивлением и недоверием переспрашивает:
— Отец Харальда?
— Да. Могу я с вами поговорить?
— Конечно, ну конечно же, хотя минута не совсем подходящая, о чем я должна сразу предупредить… идемте… не очень-то подходящее время, я как раз разгребаю свои залежи, упаковываю чемодан, навожу порядок… нет, нам дальше… дело в том, что завтра я уезжаю в Абердин, на целый семестр… осторожно, здесь две ступеньки… по обмену, в Абердин, но вовсе не собираюсь отказываться от комнаты, ее вполне может занять на это время кто-нибудь из сокурсников, ведь в Абердине я не останусь, наверняка нет… вот теперь налево… и знаете, в подобном случае сам собой напрашивается вопрос, не достаточная ли причина такой семестр, чтобы составить завещание, знаете, когда упаковываешь чемоданы, тобой невольно овладевают странные мысли, они и вам, видимо, не чужды… но вот мы и пришли, заходите, пожалуйста… да, на этот раз я дольше всего пробуду за границей.
Ну что твой пулемет, думает Пундт, тараторит — точно строчит из пулемета, а ни единой мысли, которую можно повторить, не остается.
— Надеюсь, вам не помешает, что в комнате такое разорение… присаживайтесь, пожалуйста… и если позволите, я буду упаковываться, а проигрыватель выключите.
И вот директор Пундт сидит в невыносимо светлой комнате с такой низкой мебелью, что невольно задаешься вопросом, почему бы вообще от нее не отказаться: от стола, к примеру, высота которого, на взгляд Пундта, не превышает высоты спичечной коробки, от кресел, что едва поднимают сидящего над полом и вдобавок заставляют его скрючиться, или от диван — кровати, на которой человек нормального роста, надо полагать, даже не сможет сидя раздеться. Все здесь низенькое, плоское, какое-то сгорбленное, все укорочено и точно приросло к полу, словно здесь ждали бури и постарались не оказать ей сопротивления, чтобы она растеклась в пустоте. Валентин Пундт не хочет, да и не может решить, какого определения заслуживает его поза; он как будто даже возлежит, во всяком случае он занял одно из кресел, и теперь ему представляется, что он растянулся на плоту и его куда-то гонит несущийся поток, выбрасывая на поверхность вокруг него свою добычу: туфли, скоросшиватели, плечики, баночки и флакончики, можно даже разглядеть свинку-копилку и, конечно же, книги, чемоданы, белье, разверстые дорожные сумки. Лилли Флигге в красных брючках фланирует меж дрейфующими предметами, вылавливает их, сортирует, укладывает и рассовывает по чемоданам, куда попадают и фотографии в рамках, вот сверху уже лежит Майк Митчнер.
Лилли снова позабыла, кто сидит в ее комнате, молча наблюдая, как она пакует чемоданы; а может, думает Пундт, она боится расспросов и воспоминаний и поэтому оттягивает разговор; но тут, стоя далеко от окна, и тише, чем обычно, Лилли внезапно обращается к нему. Она говорит:
— Я не знаю, зачем вы пришли, хотите ли вы мне что-то рассказать или хотите что-то от меня услышать, но знайте одно: мы с Харальдом расстались… За несколько месяцев до того, как это случилось.