Сестры стоят у кресла, обмениваются взглядами, Рита, приговаривая что-то ободряющее, отстегивает ремни, но Хайно встает не сразу, он все еще сидит, спокойно растирая руки, делает два — три шумных вдоха и выдоха, словно проверяя себя, после чего застегивает рубашку, аккуратно разглаживает кончики воротничка: он знает, чего они от него ждут. И знает, следы чего он должен убрать.
Подтягивая носки, стряхивая пыль с брюк, приводя в порядок узел галстука, он повторяет свои обещания; но обе женщины наперед все знают, они больше не хотят их слышать и уже начали, по безмолвной договоренности, убирать комнату, наводить порядок, который позволит им все скорее забыть. Рита, успокаивая брата, кивает ему, рассеянно, правда, и скуповато, что выдает ее спешку.
— А который, собственно говоря, час?
Ей надо уже бежать. Рите Зюссфельд нужно в отель — пансион Клевер на совещание, они сегодня будут обсуждать предложение Пундта.
— Извини, Марет, но прежде мне необходимо еще раз прочесть эту штуку, если, конечно, я разыщу рукопись.
— А что собой представляет Пундт? — спрашивает Марет, покусывая кончик носового платка.
Сестра, застигнутая врасплох, вспоминает Валентина Пундта и признает, что без труда в состоянии припомнить две, а то и три его особенности.
— Пундт? Кто такой Пундт? Прежде всего он седовласый и приехал из Люнебурга. Порой он кажется мне этакой наблюдательной вышкой, торчащей среди Люнебургской пустоши, вышка эта над всеми высится и все видит, но другим затрудняет проверку того, что сама видит. Почему? Да потому, что нет у нее ни парапета, ни лестницы, ни удобного подъема. Школьный директор, пенсионер, помешанный на сушеных фруктах, понимаешь, он считает их успокаивающим средством на все случаи жизни. Когда-то, когда он был еще совсем молодым, Бекман написал его портрет. Пожалуй, вот тебе пример: спроси у Пундта, который час, он взглянет сперва на свои карманные часы, затем, будто само собой разумеется, на ручные, высчитает в уме среднюю величину поправки и скажет тебе, но с оговоркой — который час. Сын его… да, сын его как будто покончил с собой. Но мне надо найти рукопись Пундта, ту, что он предложил. Мы сейчас работаем над разделом «Примеры из жизни», а точнее говоря: «Примеры из жизни — жизнь как пример».
— Так прочти нам, — предлагает Марет.
— Всю рукопись?
— Прочти, пожалуйста, Хайно тоже послушает, это поможет ему прийти в себя, не правда ли, Хайно?
— Да, Марет, я люблю слушать, когда Рита читает, а рукопись… не в коричневом ли она конверте, он был у Риты в руках, а теперь лежит на моем письменном столе. Посмотри-ка там… Вот видишь!
Итак, Рита будет читать; все рассаживаются поудобней, являя полное внимание: тела, как и быть должно, цепенеют, выражают готовность слушать, руки, спокойно лежащие на коленях, подтверждают, что все ждут и что все сосредоточились.
— Я уже сказала, это предложение Пундта, текст, который он выбрал для нашей хрестоматии, — говорит Рита Зюссфельд.
Смочив слюной палец, она подсчитывает страницы и, считая, высказывает свои соображения.
— Пожалуй, будет даже полезно, если именно вы прослушаете эту новеллу, для меня очень важна непосредственность вашего восприятия. Нам ведь нужно согласиться на
Да, мне бы надо приказать, чтобы он шел впереди меня, хоть я и рисковал, но он должен был идти впереди меня по нескончаемым, укатанным коридорам старых казематов, между рельсов, на которых не стояли больше тележки с боеприпасами, тогда бы я не потерял его из виду, четко различал бы в дугообразном проеме выхода, на фоне сверкающего снега. Все равно, что бы потом с ним ни случилось на заснеженном дворе, на замерзшем пляже, я был бы спокоен, сделал бы свое дело, если бы он шел впереди меня, этакая горстка праха, человек в весе мухи, вечно всем недовольный, с дребезжащим голосом. А может, мне нужно было отослать его назад еще в первую ночь, еще там, в дюнах, неподалеку от казематов, может, он отделался бы наказанием, если бы сам явился с повинной к лагерному начальству, не знаю и никогда не решу этого, прежде всего потому, что лагерь вскоре после нашего отступления был эвакуирован, а тихоходное судно, на котором вывозили заключенных на запад, потопили. Не знаю я, как поступил бы, будучи на дежурстве и к тому не подготовленным, случись все еще раз в подобную же ночь, при резком восточном ветре с моря, произойди отце раз такая встреча, да, я бы сказал, такая роковая встреча. Если бы меня опять откуда-то из снежной впадины окликнул человек, скрюченный, замерзший, в тонкой полосатой концлагерной куртке, если бы опять ко мне из темноты без всяких сомнений, с естественным доверием и надеждой, что я окажу ему помощь, обратился человек: «Эй, дружище!.. Ты меня слышишь, дружище?.. Помоги мне, дружище!» Разве не вытащил бы я его, следуя исконному человеческому побуждению, и не увел для начала в тепло, в безопасное место, в полную безопасность?