- Отец мой! Я поведаю тебе печаль своего сердца. Далеко-далеко отсюда, по ту сторону океана, в маленьком городе со старинным названием Южногорск, живет благородный юноша Сережка Царев. У него нет пироги. Ему не на чем переплыть океан, а потому мы вынуждены любить друг друга в разлуке до гробовой доски. Вот все, что я могу поведать тебе, отец мой!
Ничего не ответит дочери непревзойденный Орлиный Клюв: в племени агу-ога болтливость считается позором. Орлиный Клюв только наденет мокасины и сядет в самую большую свою пирогу.
А прекрасноликая Таминьга выйдет на берег и будет долго смотреть вслед уплывающему отцу круглыми, с постоянным выражением удивления в самой глуби глазами, распустив по плечам в знак скорби свои упругие, словно из резины, косички...
Сиплый паровозный гудок возвращает меня к действительности. Внизу проплывает товарник. На тормозной площадке хвостового вагона деловито умостился крохотный человечек, с головой утонувший в огромном дождевике. Поезд набирает скорость, и издалека человечек в брезентовом дождевике видится мне гусеницей, едва проклюнувшей кокон: голова упрямо шевелится, выбиваясь к свету. Но вот за красным огоньком сигнального фонаря смыкается серая пелена. Мне становится до слез завидно тому человечку в брезенте, что сидит сейчас на тормозной площадке хвостового вагона и смотрит себе по сторонам. А что ему действительно - сиди и смотри, сиди и смотри: тепло, видно, в дождевике-то. Где-то уже совсем вдалеке слышится даже не гудок, нет - какой-то протяжный полувздох-полустон: это поезд по стыкам, как по лесенке, уносится туда, где кончается наше серое небо. А может быть, оно кончается за первым же поворотом? И скорее всего - за первым.
Я вдруг захлебываюсь судорожным глотком настоянного на дожде воздухе. Далекий гудок будто нащупывает в моей душе еще не тронутую струну, и она - эта струна - победно откликается на его зов. Кровь ошалело стучит в висках. Через минуту я уже бегу между вагонами, таясь от проводников и осмотрщиков. Наконец темный зев порожнего "пульмана" укрывает меня в своей гостеприимной глубине. В вагоне пахнет сеном, нечистотами, прелой рогожей. Сквозь дождевую завесу роем светлячков мельтешат под насыпью южногорские огни. Я вымок до нитки, но мне тепло и покойно, наверное оттого, что теперь я могу не думать так много и так надоедно о тусклых и обыденных вещах. Прошлая жизнь кажется мне в эту минуту почти приснившейся и немного смешной. Передо мною проходят лица: брезгливое матери, аляповатое - Валерия Николаевича, удивленное - Зины, недоумевающее отца. Я их по-взрослому снисходительно жалею. Да, жалею - только и всего.
Поезд набирает скорость. И вот уже сквозь расползающиеся прорехи туч под крышу вагона начинают заглядывать звезды. По-моему, они все-таки теплые.
III
В простынях я словно мышь в мокром кисете. Кажется, будто я прямо-таки исхожу водой. Но во рту сухо и горько. У койки клюет носом старуха сиделка. Та самая. От вязанья на ее коленях тянется нитка к закатившемуся под кровать клубку. Вьюга уже не наскакивает на стены задиристыми порывами, а ломит напролом: стоит ровный сплошной гул. Как в печке при хорошей тяге.
- Попить, мать!..
Старуха вздрагивает, хватает вязанье. Спицы в ее руках начинают быстро-быстро мелькать, нанизывая - одну к другой - убористые петельки.
- Попить, говорю! - повторяю я.
Старуха спохватывается:
- Сей секунд, милай!
Она произносит "милай", растягивая последний слог, отчего само слово приобретает в ее устах удивительно добрую окраску. Я жадными глотками отхлебываю воду. А старуха, поддерживая кружку, певуче приговаривает:
- Пей, милай, от воды - сила. Всё на воде стоит.
- Где я, мать?
- Как иде? В Кириллино, в больнице, а то как жа?
- Верхнереченск далеко?
Старуха полотенцем вытирает пот с моего лица.
- И-и, хватил - Верхнереченск! До Верхнереченска отсюдова верст с тыщу не мене... А у тебя родня там, что ли ча?
- Да вроде...
Она сочувственно причмокивает дряблыми губами:
- Далече...
Прикидываю: если мы не сбились с пути, то я нахожусь где-то на полдороге к Шацку. Шестьсот километров - немного для двух месяцев таежной тоски! Проклятая лихорадка! Она всегда подкрадывается ко мне в самое неподходящее время. Патефон погиб, я уверен. Черт с ним! Это его плата за предательство. Но неужели все-таки конец? Только бы сохранить ноги. А если нет? Все равно, все равно я уйду. Зубами буду грызть глотки, но уйду. Лучше уж там - в тайге... В коридоре я слышу шаги... грузные, но мягкие - женские. Я закрываю глаза. Я весь - слух. И опять полушепот начинает колдовать над моей головой.
- Ну как?
- Оттаивает... Просыпался, спрашивал, где, мол? Вроде из Верхнереченска сам-то.
- Что делать, что делать, Трофимовна, ума не приложу. Связи с районом нет, а бурана еще суток на трое хватит. Человек-то на ладан дышит... Господи!
- Может, кто собаками возьмется?
- Кто же возьмется? По такой пурге только к чертям на шабаш и ездить.
- Помрет, поди, а то и обезножет - того хуже... Видать, семейный, лета самый раз.
- От злости хоть волком вой, а жди. С Варварой вот тоже третий день маюсь.