О внешней стороне жизни Нессима — об этих бесконечных утомительных приемах, посвященных поначалу деловым контактам, а затем постепенно приобретших невнятный привкус политики, — я писать не хочу. Пробираясь украдкой через огромный зал к лестнице, ведущей в студию, я останавливался и рассматривал стоявший на каминной доске большой кожаный щит с планом стола, чтобы узнать, кого посадят справа от Жюстин, кого — слева. Несколько раз они любезно пытались включить меня в списки приглашенных, но я быстро от этого устал и впредь сказывался больным, хоть и рад был получить свободный доступ в студию и в библиотеку. А потом мы встречались, словно подпольщики, и с Жюстин слетала вздорная, тягостная жизнерадостность, ее обычный костюм «на публику». Они скидывали туфли, и мы резались в пикет при свечах. Позже, перед тем как идти спать, она ловила свое лицо в зеркале на нижней лестничной площадке и тихо говорила отражению: «Претенциозная, нудная, истеричная еврейка!»
Большая парикмахерская Мнемджяна находилась тогда на углу рю Фуад и рю Неби Даниэль, и каждый день по утрам мы плавали здесь бок о бок в зеркалах, Помбаль и я. Нас поднимали, медленно и одновременно, затем мы тихо скользили на дно, спеленатые, подобно мертвым фараонам, чтобы вновь появиться вместе в зеркале на потолке, два распростертых тела в анатомическом театре. Темнокожий мальчик окунал нас в хрусткий холод белых простыней, а сам парикмахер уже взбивал в огромной чашке времен королевы Виктории густую сладко пахнущую пену, чтоб перенести ее на наши лица быстрыми, меткими ударами помазка. Наложив первый слой, он перепоручал дальнейшее подручному, а сам брал в руки длинный кожаный ремень, висевший меж полосок липкой бумаги на задней стене парикмахерской, и принимался править лезвие английской бритвы.
Мнемджян — карлик с фиолетовым взором, в котором навсегда застыло детство. Это — воплощенная Память, ходячий городской архив. Если вам взбредет в голову узнать о происхождении или о доходах случайнейшего из прохожих — спросите Мнемджяна: тонким мелодичным голосом он перескажет вам все подробности, не переставая править бритву и пробовать ее на жестких черных волосах тыльной стороны руки. Ко всему прочему, он накоротке не только с живыми, но и с мертвыми: это не метафора, ибо греческий госпиталь платит ему за то, что он бреет и приводит в подобающий случаю вид тамошних покойников, прежде чем их отдадут на растерзание похоронщикам, — работу эту он исполняет с удовольствием, в котором есть привкус свойственной его расе богобоязненности. Его древнее ремесло вхоже в оба мира, и некоторые из самых удачных его наблюдений начинаются словами: «Как сказал мне такой-то