Нашим глазам предстал соблазнительный зад Франкавиллы, двум отрокам было доверено раздвигать ягодицы и вставлять в отверстие гигантские члены, которые по очереди вламывались в святая святых князя; еще двенадцать детей готовили орудия к натиску. Ни разу за всю свою жизнь я не видела такой слаженности в действиях. Великолепнейшие мужские атрибуты переходили из рук в руки и исчезали в анусе верховного жреца, после нескольких толчков они извлекались и заменялись очередными, и все это происходило легко, изящно, без усилий и вызывало восхищение. Менее чем за два часа все три сотни членов побывали в заднице Франкавиллы; как только был извлечен самый последний, князь повернулся к нам и при помощи двух юных ганимедов выбросил из себя несколько капель мутноватого семени, сопровождая эякуляцию пронзительными криками. После чего совершенно успокоился и заговорил:
— Мое седалище в катастрофическом состоянии, но вы хотели видеть, на что оно способно, и я удовлетворил ваше любопытство. Кстати, осмелюсь предположить, что ни одна из присутствующих дам не выдерживала подобного натиска.
— Вы правы, — сказала Клервиль, приятно пораженная всем увиденным, — но я в любое время готова бросить вам вызов, князь, причем готова подставить хоть зад, хоть влагалище, и держу пари, что не уступлю вам.
— Не спешите, радость моя, не спешите, — вставила Шарлотта, — вы видели лишь малую толику подвигов моего кузена, но он, не дрогнув, может выдержать десяток батальонов.
— Пусть зовет сюда всю свою армию, — с обычным хладнокровием заявила Клервиль. — Однако, сир, ваш князь, надеюсь, не думает, что мы удовлетворимся зрелищем его подвигов?
— Ну конечно же нет, — ответил король, — однако несмотря на вашу непревзойденную красоту, милые дамы, вы должны понять, что среди этих молодых людей не найдется ни одного, который пожелал бы даже прикоснуться к вам.
— Отчего же? Разве у нас нет задниц?
— Ни один, — подтвердил Франкавилла, — ни один из них не соблазнится, и даже если бы вам удалось каким-то чудом склонить кого-нибудь к этому, я ни за что больше не согласился бы подпустить вероотступника к себе.
— Так вот почему они придерживаются вашей веры, — усмехнулась Клервиль, — но и не осуждаю вас. Однако мы рассчитываем хотя бы на ужин, раз уж вы лишаете нас плотских утех; пусть нас утешит Комус[112], если Киприда подвергает нас столь жестоким лишениям.
— Как красиво вы изъясняетесь! — с искренним уважением воскликнул Франкавилла.
Ганимеды скоро подали ужин, великолепнее которого вряд ли видел кто-нибудь из смертных, и за стол сели шестеро избранных: король, королева, князь, две моих сестры и я. Не буду описывать все утонченные яства, скажу лишь, что блюда и вина из всех стран земли сменяли друг друга беспрерывно и в невообразимом количестве; на меня произвел впечатление еще один факт — признак неслыханной и, конечно, чисто патрицианской роскоши: почти нетронутые блюда и напитки, чтобы освободить место для следующих, периодически вываливались в большие серебряные желоба, откуда смывались прямо в сточную канаву.
— Этими остатками могли бы поживиться многие несчастные, — заметила Олимпия.
— Несчастные? Наше существование на земле отрицает существование тех, кто ниже нас, — объяснил Франкавилла, — мне отвратительна сама мысль о том, что наши объедки могут кому-то облегчить участь.
— Сердце у него настолько же твердое, насколько благороден и щедр его зад, — вставил Фердинанд.
— Я нигде не встречала подобной расточительности, — сказала Клервиль, — но она мне нравится. Особенно я восхищена этим искусным устройством для удаления остатков пищи. Между прочим, такая трапеза еще и оттого приятна, что мы можем считать себя единственными существами, достойными жить на свете.
— В самом деле, что значит для меня плебс, когда я имею все, что хочу? — добавил князь. — Его нищета служит еще одной приправой для моих наслаждений, и я не был бы так счастлив, если бы никто не страдал рядом; такое сравнение составляет половину удовольствия в жизни.
— Оно очень жестокое, это сравнение, — заметила я.
— Естественно, ибо нет ничего более жестокого, чем Природа, и тот, кто соблюдает неукоснительно, до последней буквы, ее заветы, непременно становится убийцей и злодеем[113].
— Это хорошие и здоровые правила, — сказал Фердинанд, — но они вредят твоей репутации: если бы ты только слышал, что говорят о тебе в Неаполе…
— Фи, я не из тех, кто принимает ложь близко к сердцу, — так ответил князь, — кроме того, репутация — это такая малость в жизни, что меня ничуть не трогает, когда толпа забавляется тем, что распускает слухи о вещах, которые доставляют мне большое удовольствие.