— Вы понимаете, что мы с мужем не собираемся устраивать скандала. Мы лишь хотим исполнить обязанность, которую нам предписывает уважение к себе. Но, — прибавила г-жа Бонакэ более любезным тоном, вставая, чтобы уйти, — я не хочу больше стеснять друзей, не видавшихся так долго. Надеюсь, до свидания, г-н Дюкормье.
И молодая женщина удалилась.
Анатоль скрестил руки и с торжествующим видом сказал доктору:
— Ну, Жером! Вот она, аристократия, к которой ты четверть часа тому назад относился так снисходительно! Так как же? Пусть себе башни феодального замка господствуют над долиной, лишь бы они не заслоняли нам солнца?
— Ты куда это клонишь?
— Как куда? Разве спесивая герцогиня не нанесла тебе смертельного оскорбления своим письмом? Разве вы с женой не подвергнетесь еще более ужасным оскорблениям, если сделаете визит? Твоей жены нет здесь, и я могу сказать, что подобное решение безумно, нелепо. Ты не пойдешь туда!
— Я никогда не изменяю правильного решения, моя жена также, и мы сделаем то, что решили. Дружеские опасения мешают тебе правильно рассудить. Успокойся, высшее общество не так страшно, в конце концов оно состоит из людей; а раз у них хоть немного есть сердца и ума, они поневоле отнесутся с уважением к честному поступку.
— Жером, умоляю тебя, ради собственного счастья твоей жены, откажись от безумного проекта. Не ходи в это высокомерное общество; там все одинаково смотрят на позорное оскорбление, нанесенное дворянству одним из его членов. Ах, мой друг! Ты не знаешь этих людей! Ты судишь о них по своей жене. Ты не подозреваешь, с какой ужасной ловкостью они убивают своей насмешкой и какими язвительными стрелами она может пронзить вас. Но я хорошо знаю ее! — вскричал Анатоль; как будто долго сдерживаемое горькое чувство, наконец, вырвалось из его сердца.
Потом он прибавил с непередаваемым выражением ненависти:
— О, проклятое, дьявольское отродье! Сколько за четыре года я вынес от тебя горьких оскорблений, наглого презрения! О, сколько желчи накопилось в сердце!
— Анатоль! Что ты говоришь? Тебя унижали, тебя презирали? И ты вынес все это? — вскричал Бонакэ, испуганный выражением страшной злобы, которая вдруг исказила красивые черты Дюкормье.
— Черт возьми, — расхохотался Дюкормье сардоническим смехом. — Говорю тебе, ты не знаешь этих господ! Никогда нельзя ни к чему придраться: они хорошо умеют устроиться! От них не услышишь ни одного обидного слова — они так вежливы! И все-таки в их тоне, в физиономии, в обхождении, даже в их молчании скрыты насмешка или пренебрежение, которые ты почувствуешь, если поймешь этих надменных, подлых и развращенных людей.
— Ты огорчаешь меня, Анатоль. Судя по твоим письмам, я думал, что тебе хорошо живется у посланника, так как ты оставался у него. Как! Ты так страдал от унижений и переносил их четыре года?
— Да, — отвечал Анатоль с выражением горечи, стыда и отчаяния. — Да, я переносил их, потому что такова судьба: раз только начнешь бывать в этом проклятом обществе, то всякое другое становится невыносимым. Нельзя не признать, что изящество, роскошь, грация, изысканный вкус, наконец, поэзия жизни встречаются только там, и это увеличивает мою ненависть. Другое общество уже кажется ничтожным, мещанским. Я узнал их хорошо! Каково было мое положение среди этих людей? Положение наемного секретаря, нечто вроде прислуги, чуть-чуть повыше лакея потому только, что я на дальнем конце сидел вместе с ними за обеденным столом; да и еще потому, что, выезжая только вдвоем с барином, я не вскакивал на запятки кареты, а почтительно садился рядом с ним на переднее место. И что же? Я глотал ежедневные унижения из-за того, чтобы не оставлять этой ослепительной среды, чтобы бывать на блестящих праздниках, на великолепных балах, где, однако, я бродил неизвестный, молчаливый, презираемый. Сгорая от страсти, я любовался на прелестных женщин, у которых для меня не было ни улыбки, ни взгляда. Я не смел пригласить их танцевать, как это делали титулованные дураки с гербами. Мое приглашение сочли бы за нахальство. Как бы то ни было, но иногда я закрывал глаза на свое унизительное положение и воображал себя принадлежащим к гордой аристократии; мне думалось, что я лучше других сумел бы занимать свое место среди них, родись я Крильоном, Монморанси или герцогом Лотарингским. Жером, чего ты смотришь на меня так печально, почти строго?
— Анатоль, когда мы расстались с тобой четыре года назад, ты был добрый, искренний, честный малый; ты был способен к самым возвышенным чувствам. Уезжая в Лондон, ты был доволен своим местом, считал его достойным тебя. Первое время ты делился со мной наивными впечатлениями, бедное дитя народа, брошенное в водоворот большого света! Тогда ты скромно, но с чувством достоинства исполнял обязанности; и когда твой барин, как ты выражаешься теперь (прежде ты называл его своим благодетелем), приглашал тебя в гостиную, то ты отказывался от опасного соблазна и предпочитал провести вечер дома за мирными занятиями.
— Да, тогда я был очень наивен и прост…