«Мы с вами одинаково несчастны; вы питали ко мне некоторое участие, и мне хочется проститься с вами. Прощайте! Я умираю. Нужда поборола меня, работы не находится, просить милостыню стыдно, и я не могу больше видеть страшных мучений моей бедной малютки! Целый месяц я живу в нетопленной комнате без огня; а проводить впотьмах бессонные ночи — ужасно. Мой ребенок не ел два дня, я — также. Уже давно от горя и тяжелых лишений у меня пропало молоко; уже давно я заложила последнее платье, последнюю рубашку. Кроме того, мне стыдно пользоваться состраданием и милостью моих соседок, почти таких же нищих, как я, но которые имеют то, чего у меня нет: привычку к нужде. Чтобы достать угольев, не возбуждая подозрений, я нынче вечером сказала живущей в нашем доме торговке, что мой ребенок умирает от голода и холода, — увы! я не солгала, — и что она спасет его, если даст мне немного угля и молока. Таким образом, я достала то, что мне было нужно. Я вернулась к себе поздно вечером. До сих пор я обманывала голод моей несчастной девочки тем, что давала ей сосать тряпочку, намоченную в воде; она с жадностью выпила молоко, на минуту перестала жалобно стонать, улыбнулась и протянула мне свои худые и дрожащие от холода ручки, которые я столько раз пробовала согреть своим дыханием. Когда я увидела ее улыбку, увидела, что на минуту она возвратилась к жизни, то я поколебалась уморить ее вместе с собой. Как ни была она истощена и мертвенно бледна, но мне она казалась такой хорошенькой! Но я подумала: она будет красива, бедна и покинута; пусть лучше она умрет в материнских объятиях, чем позднее, как я, от нужды, стыда и горя. Судьба бедной сиротки будет также ужасна, как моя; а я выросла на глазах у отца и матери; я получила блестящее образование; я всегда жила если не в роскоши, то в довольстве; душа моя не была испорчена.
Вы знаете, Мария, что моя единственная вина — в том, что я поверила в святость клятвы, данной у постели умирающей матери, когда она холодеющей рукой вложила мою руку в руку того, кого я так любила… Моей единственной виной было поверить, что с этой минуты я принадлежу ему перед Богом и перед людьми. Моя вера в его честность погубила меня. Да простит ему Бог!
И после этого подвергну ли я таким же несчастьям мою дочку, могу ли оставить ее сироткой, в нищете, без защиты; покину ли ее на общественную или частную благотворительность? Нет, нет, мы вместе уйдем из этого мира, которого она, бедное, крошечное созданьице, еще не знает и где уже успела настрадаться с самого рождения. Нет, нет, этот свет не сделает из нее новой жертвы. Не хочу этого, не хочу! Ее встретило здесь только несчастье!
Уже темно, я едва вижу, и трудно писать. У вас также есть дочь, которую вы обожаете, Мария; вы также много страдали и поймете мое решение.
Последняя просьба. Я знаю ваше мужество и преданность; мне было бы трудно умереть с мыслью, что наши тела похоронят грубые чужие люди. Возьмите, умоляю вас, на себя эту печальную обязанность; я умру менее несчастной, в уверенности, что вы не откажете в моей просьбе.
Стало совсем темно. Прощайте! В последний раз прощайте! Это письмо вам отнесут, как только войдут в мою комнату. Помолитесь за меня и за моего ребенка!
Клеманс Дюваль».
(Публика растрогана. Очень многие дамы подносят платки к глазам. Главная обвиняемая что-то тихо говорит своей подруге и, кажется, сообщает ей, какое впечатление на всех произвело ее письмо; но Клеманс Дюваль — в полном изнеможении и едва ли слышит, что ей говорит Мария Фово.)
XLVI
(Волнение, вызванное письмом девицы Дюваль, наконец улеглось, и секретарь продолжает чтение обвинительного акта.)
«Письмо Клеманс Дюваль не оставляет сомнения, что она совершила детоубийство с заранее обдуманным намерением. Когда ее возвратили к жизни, она не пыталась отрицать своего преступления. Но голос материнства так силен даже у самых порочных натур, что когда надо было вести преступницу в тюрьму и, таким образом, разлучить ее с мертвым ребенком, то произошла раздирающая сцена: Клеманс Дюваль бросилась перед комиссаром на колени и стала умолять его позволить ей самой похоронить дочь, проводить ее в церковь и на кладбище. Комиссар сжалился и оказал ей эту милость. Несмотря на крайнее истощение и неимоверную слабость, Клеманс Дюваль, обливаясь слезами, нашла в себе силы исполнить печальную обязанность. Близость бюро похоронных процессий позволила поспешить с погребением. Гроб был поставлен на извозчика, куда села и Клеманс Дюваль вместе с двумя агентами сыскной полиции. Комиссар отрядил их сопровождать ее в церковь Saint-Philippe du Roule, оттуда на кладбище Монмартр и, наконец, в полицейскую префектуру.
После короткой заупокойной обедни тело привезли на кладбище. Когда надо было опустить его в могилу, Клеманс Дюваль бросилась на гробик, обхватила его руками и стала покрывать безумными поцелуями и слезами, так что пришлось с силой отрывать ее от гроба. С кладбища ее отвезли в тюрьму при полицейской префектуре.
Началось следствие, и правосудию удалось выяснить факты из прежней жизни обеих подсудимых.