Тут все пришло в движение, медсестры забегали, Татьяна подхватилась, исчезла куда-то вместе со своим раскладным стульчиком, и начался обход.
Федор слушал о себе с интересом, но как о чужом человеке, и пока врач перечислял все его диагнозы, автоматически квалифицировал тяжесть повреждений и удивлялся, почему он все еще здесь. Большинству людей хватало половины его травм, чтобы отправиться в мир иной.
Врачи послушали-постукали его, помяли живот, посветили фонариком в глаза и сказали, что можно переводить в общую палату.
– Спасибо, – сказал Федор хрипло.
– Супругу свою благодарите, – улыбнулся врач, – это она вас выходила.
Оказалось, Татьяна с боем прорвалась в реанимацию и ухаживала за ним, а заодно помогала с другими больными, выполняя, по сути, работу санитарки, лишь бы только ее не прогнали. Федору было неприятно это узнать.
Вскоре приехали медсестры с отделения, подкатили каталку, Федор хотел сам перелезть, но не смог и чуть не заплакал оттого, что беспомощный и голый.
В палате первым делом попросил Татьяну надеть на него пижаму и только потом огляделся. Зрелище было удручающее. Два ряда коек с сиротскими никелированными спинками, трещина в виде молнии на стене, разбухшая оконная рама, костыли в углу, капающая вода в умывальнике. Запах мочи и гнили уверенно прорывался сквозь какой-то антисептик. Белье на его койке было серым и тусклым, в пятнах, задумываться о происхождении которых явно не стоило. Что-то во всем этом было не так, но Федор слишком устал, чтобы сообразить, что именно.
– Иди домой, отсыпайся и отдыхай, – сказал он Татьяне.
– Ничего, поухаживаю.
– Иди, иди.
Она достала из сумки книжку и демонстративно углубилась в чтение.
– Не надо таких жертв, тем более что я уже нормально себя чувствую.
– Я вижу, – усмехнулась она, – Федя, не бесись, я здесь только потому, что мне нравится ухаживать за людьми.
– Просто нравится, когда они беспомощные и в твоей власти.
– Может, и так. Ты устал, спи.
Странно, но после этих слов он уснул почти мгновенно.
Только на следующий день он сообразил, что именно не так. Он, на минуточку, прокурор города, важная шишка, и должен лежать не рядом с дедом, борода которого торчит из подушки, как акулий плавник из воды, не с веселым работягой-матерщинником и не с другими достойными личностями. Нет, он должен роскошествовать в отдельной палате больницы четвертого управления, где красота и пахнет не мочой, а фиалками, и, как в поговорке, «полы паркетные, врачи анкетные». И получать он должен не пенициллин, от которого задница скоро разорвется, не микстуру от кашля в бутылке с бумажкой вместо крышечки, а совсем другие лекарства. Если его нельзя переводить в ведомственную больницу по состоянию здоровья, то отдельную палату для него должны были приготовить здесь, и обеспечить уход на таком уровне, что он не заметил бы разницы. Это азы, альфа и омега. Номенклатура не должна лежать вместе с чернью и обслуживаться как чернь.
Федор не стал качать права, решив, что в его ситуации это было бы настоящим хамством, но удивился, почему этого не сделала Татьяна. Она всегда была чувствительна к таким вещам, а тут вдруг сидит, ничего не требует и помогает медсестрам капельницы переставлять. Утром даже пол в палате помыла, хотя дома предоставляла это прислуге.
Проведя ладонью по лицу, он понял, что сильно оброс, представил себя с окладистой бородой, но зеркало отразило человека, зачем-то украсившего нижнюю часть лица железной мочалкой для мытья посуды.
Сил побриться самому не было, за дело взялась жена, но сразу порезала его, и на помощь пришел сосед-матерщинник, сработал четко, как в парикмахерской.
Его кровать стояла возле окна, и после утренних уколов, когда Татьяна уехала приготовить обед, Федор с трудом приподнялся на локтях и выглянул на улицу.
Там надвигались мрак и пустота поздней осени. Деревья оголились, а опавшая листва намокла и почти сгнила, глухой кирпичный забор и кусок морга, который было видно в окошко, потемнели от частых дождей, и сейчас какой-то человек в ватнике, накинутом поверх белого халата, нес над головой раскрытый красный зонт.
«Сколько же меня не было?» – подумал Федор с удивлением. В своем сознании он хоронил Глашу только вчера. Он хотел спросить у мужиков, какое сегодня число, чтобы понять, прошло ли уже сорок дней, но что-то подкатило к горлу, Федор накрылся одеялом с головой и заплакал.
Потом он лежал и грезил наяву, вспоминая то Глашу, то свои сны об их общем будущем. Дети, сыновья, должны были у них родиться, но двадцать лет назад он принял на себя непростительный грех.
Можно хоть до посинения твердить, что он действовал в интересах общества, но истина одна – он оставил на свободе зверя.
Кажется, тогда он обещал себе, что будет дальше искать, но, когда дело закрыли, это оказалось невозможным. Преступления прекратились, а потом он перевелся в Ленинград и благополучно обо всем забыл. А потом молчал… Ну а теперь что ж, сколько ни кайся, сколько ни молись, а к жизни никого не вернешь. Ничего не исправишь.