Обеды они готовили поочередно. Днем Чиро стучал Энце в окошко, и они позволяли себе полчаса посидеть на заднем дворе под раскидистым деревом, глядя, как сын играет на расстеленном рядом одеяле.
В один теплый августовский день Энца приготовила любимое блюдо Чиро, яйца-пашот в соусе из свежих томатов, с салатом из одуванчиков. Держа под мышкой стопку свежей почты, она вынесла поднос во двор.
– Эй, Антонио, лови! – Чиро бросил мяч. Антонио поймал на лету. – Большие руки у парня, – заметил Чиро.
– Как и у отца.
– Он очень быстрый.
– Каждый отец думает, что его сын станет великим спортсменом.
– Но такой сын, как Антонио, вовсе не у каждого отца.
Энца передала мужу поднос, и Чиро позвал сына обедать.
Она намазала для Антонио булочку маслом, села на скамейку и начала проглядывать почту:
– Одни счета.
– Энца, не забудь про обед.
Она перебрала конверты.
– Обязательно. Ох, письмо от Лауры.
Энца вынула из волос шпильку, вскрыла конверт.
Энца заплакала. Чиро вынул из ее пальцев листок, прочитал и привлек к себе жену:
– Мне так жаль.
Смерь Энрико Карузо стала концом эпохи, которая полностью изменила всю жизнь Энцы. Опера подарила ей замечательных друзей и превратила из бедной швеи-иммигрантки в мастерицу-американку.
Антонио играл у ног Энцы, а она вспоминала великого певца – всякие мелочи, какие только всплывали в памяти. Как он курил сигару – дым вылетал аккуратными колечками, будто отдельные ноты. Его мощные икры и маленькие ступни, и как она пыталась зрительно удлинить его тело, чтобы он казался стройнее. Она вспоминала тот вечер, когда Карузо вложил золотую монету ей в ладонь, – вечер, когда она видела его в последний раз.
Впервые после переезда в Миннесоту Энца затосковала по Нью-Йорку. Конечно, было большим удовольствием работать с Лаурой в опере, общаться с другими девушками, с художниками и декораторами, с музыкантами и певцами. Но теперь у нее была семья, свой дом и новые друзья, толком даже не представлявшие, чем жила она до замужества.
Энца оплакивала не только Энрико Карузо, но и его Италию. Они столько беседовали на родном языке о тонкостях кухни: как вырастить красные апельсины, как измельчать свежий базилик, ни за что не пользуясь при этом ножом, чтобы выпустить весь аромат до последней капли, и о том, как Джакомина, пока паста кипела в горшке, пела «Panis Angelicus»[87] от первого до последнего куплета, а затем сливала воду, и паста получалась «аль денте», ровно такая, как надо,
Голос Карузо – это потеря для всего мира и, конечно же, для Энцы, хотя в первую очередь она вспоминала не о его певческом таланте. Она думала о нем самом. Карузо знал, как жить. Из каждого часа своей жизни он извлекал радость до последней капли. Он изучал людей, но не для того, чтобы судить их, а для того, чтобы выявлять их уникальные черты, находить лучшее, – чтобы возвращать им это лучшее, перевоплощаясь на сцене.
Энца не могла поверить, что Карузо мертв, потому что он был сама жизнь. Он был – дыхание и мощь, звук и чувство. Смех его звучал так громко, что долетал до самого Бога.