Он увидел Карпова незадолго до его кончины. Ненароком увидел, ранней осенью, в пустынном месте, на берегу Большой Невки. Изможденный, желто-серый, лысый кавторанг и грузный седой адмирал с грубыми вислыми щеками сидели на скамье. Адмирал в пору молодости Железняковых был матросом, в пору престарелого Лютого командовал флотом. Вот они тут и сошлись, у плоской, густо, как нефть, сплывавшей Невки. Оба были в черных полузастегнутых шинелях. Фуражки лежали на скамейке, как на гробовой крышке.
Кавторанг и адмирал не то чтобы беседовали, что-то обсуждали или о чем-то спорили — они выносили приговор без права обжалования. Приговор не столько своему времени, сколько себе в своем времени.
Не было ни покаяния грузного седого человека, ни отпущения греха из уст человека изможденного, хотя ордер на его второй арест, подобно многим другим, имел лиловое «согласен» этого адмирала и его же лиловую печатку-факсимиле. Ни покаяния, ни отпущения, никакой дороги ко Храму — общая Цусима, последний парад, кингстоны открыты.
18
У тебя же, мой друг, нет за душой ничего, кроме испуга пред жизнью. Даже и вот этого: «Милая Груша, через тебя погибаю, терпения не хватает», — каракульки самоубийцы попались однажды в архиве.
В зеркале для бритья редькой торчала плешатая головенка, а шею вяло облегала давно не мытая фуфайка, траченная молью. Милий Алексеевич и телесно был неприятен самому себе. Мелкий осенний дождичек брызгал на бурый брандмауэр. Сиротела в коробке последняя спичка, одна сигарета осталась в мятой пачке. Он усмехнулся: вот она, мировая скорбь.
Табачный киоск был в двух шагах от ворот. В двух шагах от киоска была рюмочная. Соседство торговых точек — круг расчисленных светил.
Сей круг освободил его от «связи времен». Ибо чем иным были давешние арабески? Соединять начала и концы вподым лишь Богу. Все прочее — шахматные партии. О-о, шахматы изощряют ум, однако лишь для игры в шахматы, но и они удел сильных натур, а ты, сударь, шевели спицами, не теряя нить.
В первых промельках блеснули полозья тяжелых салазок. То было, наверное, года три-четыре после того, как правительственный поезд увез комиссаров в Москву.
Сугробы, поземка, полусвет, полутьма. «Петербургу быть пусту». Шилов, букинист, и покойный отец волочили тяжелые санки. Заваливаясь набок, санки взблескивали полозьями. С грехом пополам добрались до неотопленного помещения, где прозябала одна из бесчисленных комиссий Города — Археографическая. Шилов, букинист, знал цену «историзму», он желал обменять товар на товар, минуя денежную стоимость. «Помилуйте, господа-товарищи, это ж дневник Балашова!» За двадцать четыре тетради большого формата, а сверх того и кипы документов балашовского министерства достался букинисту мешок ржаной муки, часть которой он отдал напарнику.
Чудны́ законы твои, память! Казалось бы, лови ноздрями запах ржаных лепешек, ан нет, слышишь давным-давно неслыханное: возьмется «буржуйка» тугим гулом, железная дверца дребезжит мелко и весело. Предшественника Бенкендорфа, министра полиции, обратившегося в ржаные лепешки, уписывал за обе щеки будущий автор «Синих тюльпанов» — вот тебе и связь времен. А французский посланник клеветнически утверждал, будто весь Петербург находил Балашова зверем. Господин посланник, счастлив ваш бог, зверей-то вы и не видывали. Тех, что выскочили из бездны. А тогда эволюция начиналась, вот что.
Принимая корону, возвестил Александр Первый: «Отвергнув ужасы Тайной экспедиции, мы исторгли из заклепов ее все ее жертвы». Малиновый звон! Учредил министерство полиции, вверил
Толстый, одышливый камердинер провожал, поднимаясь с этажа на этаж, из галереи в галерею, в какую-то подчердачную комнату-инкогнито: комоды, шифоньеры, пюпитры. Зажжет свечи, исчезнет бесшумно, и — входит государь, лик бел, очи светлы.
В минуту первого рандеву сказано было: «Я вашими трудами доволен. Я знаю ваш рыцарский характер. О чем говорить будем, останется между нами». И предложил «освещать» Балашова. Де Санглен, литературе не чуждый, потупился: «Ваше Величество, я не способен вонзать кинжал… Моя совесть…» Уста его запечатал государь поцелуем, свои уста отверз вопросом непреходящим: «А если бы польза отечества того требовала?» Лик был светел, глаза лучились… Де Санглен на досуге замыслил трактат «О истинном величии человека», на досуге размышлял де Санглен о совести. Сейчас речь шла об Отечестве. Двинув кадыком, он проглотил слюну, а вместе и свою штучную совесть.
Поверяя Балашова де Сангленом и наоборот, царь гармонии ради поверял министерство Комитетом. Комитетом охранения общей безопасности. Вековой морок келейности, а тут нечто совещательное: ты вещаешь, я вещаю, он вещает — получается плюрализм. Малиновый звон!