– Полно, Миша, – ударив его по плечу, произнес старший Романов, – ну и в худшую беду ввел бы нас, братьев. Или не ведаешь, что царь Борис только Семену Годунову и верит нонче… Только его и слушает. Уж давно я примечаю, что волком косится на нас ближний боярин. То ухмыльнется, то глаза отведет, нынешние слова об изменниках и подавно не зря им сказаны. После думного сидения остановил я его в дворцовых переходах и один на один спросил: «Куда, говорю, гнул, Семен Никитич, намедни? Што за речи брату поутру говорил?» А он мне такой лисой прикинулся: «Што ты, говорит, окстись, боярин! С чего всполошился? Не всякое, говорит, лыко в строку. Коли совесть твоя чиста, так, говорит, нечего тебе о моих речах и мыслить», – и ужом из рук моих вывернулся и поспешил от меня. Только, чую, неспроста были те речи. А притянуть за них к ответу нельзя. Тонко дело свое знает, лисица, хвостом виляет и уцепиться не дает.
– И государь великий из-за него как будто последние дни на нас немилостиво глядит, – ввернул свое слово Александр Никитич.
– Великому государю ведомо, что все Романовы с родичами и свойственниками своими его верные слуги? – произнес Федор Никитич тоном, не допускавшим возражений, и, поднявшись со своего места, произнес здравицу царю в виде длинной, витиевато составленной послетрапезной молитвы, которую царь Борис с первым советником своим, патриархом Иовом, сочинили совместно и передали боярам и людям московским со строгим приказанием ежедневно читать ее за столом.
Трапеза кончилась.
Невесело разошлись из-за стола хозяин и гости по заготовленным покоям для послеобеденного сна, вмененного чуть ли не в обязанность каждому русскому человеку в то время.
Каждый чувствовал надвигавшиеся тучи на горизонте жизни бояр Романовых…
В воздухе собиралась гроза.
Чувствовалась она и на женской половине романовского подворья.
Когда разъехались ближние и дальние гости, Федор Никитич прошел в терем жены, живший особенной собственной жизнью. Терем этот был отделен от мужской половины целым рядом переходов, сеней и клетей. Только в редкие дни именитой боярыне Ксении Ивановне с детками удавалось обедать вместе с горячо любимым мужем и отцом. А по большей части званые пиры, да ловы, да медвежьи и соколиные потехи после проведенного во дворце «думного» утра отнимали боярина Федора Никитича у семьи.
Зато сейчас, после короткого послеобеденного отдыха, он с особой поспешностью прошел на женскую половину.
Гостьи боярыни Ксении тоже разъехались по домам, и теперь в ее просторной передней горнице, кроме нее самой да деток с их мамою-пестуньей Кондратьевной, находились только старая боярыня Шестова, мать молодой Романовой, и золовка ее, красавица Настя, жившие на романовском подворье. Лишь только плечистая рослая фигура боярина Федора Никитича показалась в дверях.
Таня и Миша с веселым криком бросились навстречу отцу.
– Батюшка! Батюшка! Наконец-то пожаловал! – зазвенели их веселые, звонкие голоса.
Одним могучим взмахом рук боярин захватил обоих деток и, вскинув на воздух, прижал к груди.
– Аль боязно? – усмехаясь, крикнул он визжавшим от восторга детям.
– Ничуть не боязно! Нисколечко! – хохотали малютки, ловя и целуя руки отца, любовно возившегося с сыном и дочкой.
Но несмотря на близость любимых существ, несмотря на ласковую встречу любимой жены и приветливые речи тещи, тревога не исчезала из орлиных пронзительных глаз Федора Никитича.
Эта тревога передалась невольно и жене, и сестре, и теще.
В то время как Ксения Ивановна пытливо заглядывала в лицо мужа и осторожно выспрашивала его о том, как прошло у него полдня до их встречи и все ли «поздорову», боярышня Настя, обожавшая братца Федю, заменившего ей отца, после которого она осталась совсем малым ребенком, думала про себя:
«Нет, ни слова не поведаю ему из того, что услышала в саду намедни. Ишь, он какой нынче нерадостный, невеселый! Господь с ним! Не надо ему докучать еще новой тревогой! Пущай потешится ребятками, авось тревога и отойдет, тогда и потолкуем с ним».
И девушка оказалась права.
Таня и Миша весело лепетали без умолку, сообщая батюшке ненаглядному о том, как они с тетей Настей от Кондратьевны убежали утром, и какие чудесные цветочки да травушки растут в дальнем углу сада, и что в смородиннике да в малиннике и вовсе заблудиться можно.
И невольно глаза боярина прояснились наконец под этот милый лепет, а улыбка раздвинула прекрасные гордые губы.
– Ведь вот, Аксиньюшка, была печаль, и нет ее, – произнес он, обращаясь к ней с ласковой усмешкой, – а все они, проказники эти, лучше всяких лекарей заморских вылечили отцову кручину!
И он, нагнувшись, поцеловал кудрявые головки детей.
– Что и говорить, детки – благословение да благодать Господня, – произнесла старая боярыня Шестова, поглядывая с умилением на счастливую семью дочери, в которой сама не чаяла души.
И опять, глядя в просветлевшее наконец лицо брата, красавица Настя Романова решила в тайниках своей девичьей души: