И он достал из гимнастерки завернутую в целлофан, прижатую, чтоб не измялась, к картонному квадрату фотографию Веры. Беретик на затылке, короткая стрижка со сдвинутым влево пробором, с локоном, подвитым на срезе, круглое простое лицо, сжатые губы, прямой и честный взгляд. И братнин пиджачок с ватными острыми плечами. Довоенная Вера, опора семьи, дочка маме и няня братьям, глядящая в жизнь трезво и не ожидающая от нее очень уж больших тайн и секретов. Надежная Вера. Шурка положил фотографию на стол и как будто лишился частицы этой опоры и надежды. В лесном мире, где среди своих он, Доминиани, не всегда полагал встретить друга, снимок Веры, лежащий у сердца, придавал ему уверенность и сознание правоты. Шурка только сейчас это понял ясно и четко. Шурка перевернул снимок лицом вниз, чтобы не смотрела Вера в пустоту покинутой баньки и не встречалась взглядом ни с кем посторонним, если кто зайдет сюда. Исчезла Вера, осталась в тусклом свете плошки только надпись на белом квадратике: «Жду и надеюсь».
Нет, не может Шурка оставить снимок. Не положено брать… а не может. Он, оглянувшись, взял фотографию и положил во внутренний карман пальто, к холщовому письму. Если что случится непредвиденное, уничтожит он снимок вместе с этим письмом — одна печаль.
В темноте часовой Васько по-собачьи вцепился в пальто Шурки. Чутье Васька, лесного пацана, привыкшего к крутым и неожиданным извивам партизанской жизни, подсказывало ему, что друг его исчезает надолго и всерьез, не с пустой целью.
— Слушай, Шур, ты возьми меня,— зашептал Васько.— Ну чего я тут прохлаждаюсь, как маленький? Я военный талан имею, у меня на фашиста зуд. Я тебе пригожусь не хуже пистолета, я же не обуза, а ранят — помру молча, как гриб. Ой, Шур, объясни начальству, не видят они меня, потому что мало нагибаются…
— Молчи, Васько! — оборвал часового Шурка. Он провел ладонью по шершавому, как терка, обветренному лицу Васька.— Мы еще с тобой в городе Киеве будем грамоту проходить. Ты меня не видел, куда ушел, не знаешь, ясно? Контакт?
— Нет контакта,— ответил Васько.— Пожалеешь, Шур. Ладно, иди,— великодушно добавил он.— Голос у тебя смутный, Шур. Ты не мучайся. Я ей скажу, что снялся ты походом по важному делу. Не мучайся. Дай пять.
Они сцепили на миг ладони, и вот уже Васько остался на своем посту в темноте, и до Шурки только донеслось покашливание и пошмыгивание прокуренного партизанского приемыша.
В ночи чуть заметное помигивание фонарика под синим стеклом, мерцающий светлячок: здесь, на окраине Крутопятичей, уже ждут дядько Коронат и Павло Топань. Шурка ткнулся рукой в синий огонек, услышал хриплый шепот Топаня:
— Пришел наконец. Быстрый, как жук на морозе.
От неразличимой в темноте лошади исходило тепло. Неказистую лошадку выбрал для ночного похода дядько Коронат, слабоногую, с обвислым пузом, просевшей хребтиной, с унылым и покорным глазом. Для постороннего знатока, лошадника, если бы мог он взглянуть на кобылу Мушку при дневном свете, позор, а не конь. Лучше чирей на шею, чем такую лошадь под седло или в оглобли. Но дядько Коронат знает: ему не в бегах и не в кавалерийских налетах участвовать. Мушка вынослива, понятлива и послушна, она прошла годичную партизанскую школу и знает такое, чему ни на одном конном заводе не научат. А главное — не ржет. Такого уж она нрава, эта кобыла. Промчись рядом эскадрон, Мушка никак не откликнется на острый и злой жеребцовый запах, на топот и ржание. Только чуть стригнет ухом и скосит спокойный глаз. Ничем ее не удивить и не взволновать. И еще то хорошо, что масти она темно-карей, под стать ночи.
Коронат споро и толково впряг Мушку в узкую, как доска, одноосную таратайку, в которой все бренчащие детали собственноручно обмотал тряпицами, а ступицы смазал не жидким дегтем партизанской домашней возгонки, а жирным и вязким трофейным солидолом, сберегаемым для особых случаев. Уж как отрядный пекарь выпрашивал у командира ездовых банку с солидолом для смазки печного пода, но Коронат не поддался, а теперь вот щедро, как совком, черпал солидол и набивал ступицы. Миколу же Таранца, завернув в брезент, усадил на сиденье и прикрепил широкими ремнями, бережно укрепил, чтоб не оставить следов.
Первыми ушли по дороге на Бушино, где группе предстояло прорваться через посты карателей, пятеро молчаливых парней из разведки. Никто, кроме Сычужного, их не провожал, никто их не видел, и они не видели никого. Собравшиеся у тележки услышали только тяжелый и дробный шаг людей, идущих скорой отмашкой, с пудовым вооружением на плечах, услышали сиплое дыхание, несколько коротких напутственных слов начальника разведки. Парни ушли к роте Надира Азиева, который держал заставу против егерей недалеко от Бушино.