Растерявшийся Кристоф готов был подняться и уйти, но, подумав о долгой поездке, о том, что придется возвращаться ни с чем, он собрал все свое мужество и, заикаясь от смущения, предложил Гаслеру сыграть кое-что из своих вещей. Гаслер не дал ему договорить.
— Нет, нет, я ни черта в этом не смыслю, — сказал он обидно ироническим тоном. — И мне, знаете ли, некогда.
У Кристофа на глаза навернулись слезы. Но он дал себе клятву не уходить до тех пор, пока Гаслер не выскажет своего мнения о его музыке. Подавляя смущение и закипавший гнев, он сказал:
— Простите, но когда-то вы обещали послушать меня; я приехал для этого и только для этого с другого конца Германии, и вы меня послушаете.
Гаслер, не привыкший к такому тону, взглянул на юношу, неловкого в своем гневе, покрасневшего, чуть не плачущего, и улыбнулся; он устало пожал плечами, ткнул пальцем в сторону рояля и произнес с комическим смирением:
— Ну что ж!.. Давайте!..
Он устроился на диване, словно собирался соснуть: взбил кулаком подушки, развалился поудобнее, полузакрыл глаза, снова открыл их, чтобы прикинуть, велик ли сверток с нотами, извлеченный Кристофом из кармана, подавил легкий вздох и, не скрывая скуки, приготовился слушать.
Кристоф, смущенный и подавленный, начал играть. Гаслер сразу насторожился и стал прислушиваться с профессиональным интересом художника, плененного, помимо своей воли, прекрасным произведением. Сначала он ничего не говорил; он не трогался с места, но взгляд его перестал блуждать, а брезгливо опущенные губы зашевелились. Теперь он окончательно проснулся и промычал что-то удивленно и одобрительно. Хотя он ограничивался невнятными междометиями, тон его не оставлял сомнений, и Кристоф почувствовал себя на седьмом небе. Гаслер уже не считал количества страниц, которые были сыграны и которые еще осталось доиграть. Когда Кристоф кончал одну вещь, он восклицал:
— Еще!.. Еще!..
Он вспомнил, что существует человеческий язык.
— Вот это хорошо! Хорошо!.. — восклицал он. — Замечательно!.. Здорово!.. (Schrecklich famos!) Черт возьми! — удивленно ворчал он. — Что это?
Он приподнялся, вытянул голову, приложил ладонь к уху; он разговаривал сам с собой, смеялся от удовольствия, а при некоторых особенно своеобразных гармонических решениях высовывал кончик языка, как бы собираясь облизать пересохшие губы. Один совсем уж неожиданный переход произвел на него такое впечатление, что он ахнул и подсел к Кристофу. Казалось, он даже не замечал присутствия гостя, не думал ни о чем, кроме музыки; когда вещь была доиграна до конца, он схватил ноты, перечел страницу и взялся за следующие, как бы поверяя самому себе свои восторги и свое удивление, будто был один в комнате.
— Ах, черт!.. — говорил он. — И откуда только он все это взял, мошенник!..
Отстранив Кристофа движением плеча, он исполнил некоторые пассажи сам. Касаясь клавиш, пальцы его становились прекрасными — нежными, ласкающими, легкими. Кристоф не отводил глаз от его тонких, длинных, холеных рук, в которых чувствовалось что-то болезненно-аристократическое, так не вязавшееся со всем его обликом. На некоторых аккордах Гаслер задерживался, повторял их, подмигивая и прищелкивая языком; он гудел, надув губы в подражание различным инструментам и перебивая самого себя восклицаниями, выдававшими и радость и досаду: он не мог отделаться от безотчетного раздражения, от глубоко затаенной зависти и в то же время наслаждался.
Хотя Гаслер по-прежнему обращался только к самому себе, как будто Кристофа не было в комнате, покрасневший от радости юноша понимал, что эти возгласы относятся к нему, и начал объяснять композитору, что именно он хотел выразить своей музыкой. Сначала Гаслер как будто совершенно не вникал в его слова и продолжал размышлять вслух, но некоторые выражения Кристофа задели его за живое. Он замолчал и, листая по-прежнему нотную тетрадь, стал прислушиваться, но не подавал виду, что до него доходят слова гостя. А Кристоф мало-помалу воспламенялся; в конце концов он доверчиво открылся Гаслеру и с наивным волнением заговорил о своих планах, о своей жизни.
Лицо Гаслера, все еще молчавшего, снова приняло ироническое выражение. Он позволил взять у себя тетрадь. Облокотившись на крышку рояля, уронив голову на руки, он приглядывался к Кристофу, который объяснял ему свое произведение с юношеским пылом и трепетом, и горько улыбался, думая о начале своего творческого пути, о своих ожиданиях, об ожиданиях Кристофа, о предстоящих ему разочарованиях.
Кристоф говорил, опустив глаза и боясь сбиться. Молчание Гаслера как бы поощряло его. Он чувствовал, что композитор наблюдает за ним, вслушивается в каждое его слово; ему казалось, что лед наконец разбит, и сердце его согрелось надеждой. Кончив, он поднял голову и взглянул на Гаслера — смущенно, доверчиво. Но расцветавшая в нем радость сразу сникла, как преждевременно пробившийся росток: он увидел устремленный на себя угрюмый, насмешливый, недобрый взгляд. И умолк.