Но были и горшие обиды. Квартет, посланный им во Франкфурт известному музыкальному обществу, отклонили единогласно и без объяснений. Увертюру, которую взялся было сыграть один кельнский оркестр, Кристофу вернули через несколько месяцев как непригодную для исполнения. Но самое жестокое испытание было уготовано Кристофу Обществом оркестровой музыки в его собственном городе. Руководитель Общества, капельмейстер Эйфрат, был неплохим музыкантом, но, как многие дирижеры, чуждался исканий; он страдал, или, вернее, наслаждался, присущей его профессии косностью, которая побуждает музыкантов заигрывать до отупения наиболее популярные вещи, а от всего подлинно нового бежать, как от чумы. Это был неутомимый организатор бетховенских, моцартовских и шумановских концертов: здесь ему оставалось лишь нестись по течению под рокот знакомых и привычных ритмов. Но зато он терпеть не мог современную музыку. Он не имел мужества признаться в этом и даже уверял, что приветствует любое молодое дарование. Когда на его суд отдавали вещи, скроенные по старинке, — перепевы произведений, которые были новыми полвека назад, — он оказывал им хороший прием, даже упорно навязывал их публике. Ведь такие сочинения не мешали ни привычным музыкальным эффектам, которыми щеголял дирижер, ни привычным переживаниям публики. Зато он испытывал презрение и ненависть ко всему, что грозило нарушить привычный порядок и утомляло его своей новизной. Если новатор не имел никакой надежды выдвинуться, брало верх презрение. Если же существовала какая-нибудь вероятность успеха, прорывалась ненависть, — разумеется, лишь до той поры, когда успех становился прочным.
Кристоф еще далеко не преуспевал. И он был очень удивлен, когда ему косвенно дали понять, что герр Эйфрат не прочь сыграть какую-нибудь из его вещей. Он никак не ожидал этого по одному тому, что капельмейстер был близким другом Брамса и некоторых других музыкантов, с которыми Кристоф обошелся в своих обзорах не очень-то вежливо. Но Кристоф был добряк, и он приписывал своим противникам те же великодушные побуждения, на которые был способен сам. Теперь, когда его травят, им хотелось показать, думал он, что они стоят выше мелкой мести; это его тронуло. Он написал Эйфрату в самом задушевном тоне и приложил к письму свою симфоническую поэму. Эйфрат через секретаря ответил ему сухим, но учтивым письмом, подтвердив получение поэмы и прибавив, что, по правилам Общества, симфония будет роздана оркестру и прослушана на репетиции, прежде чем отдана на суд публики. Правило есть правило, и Кристоф подчинился. К тому же это была чистая формальность, выручавшая в тех случаях, когда требовалось избавиться от стряпни назойливых любителей.
Неделя три спустя Кристоф получил извещение, что его поэму скоро начнут репетировать. По правилам эти репетиции полагалось устраивать при закрытых дверях, не приглашая даже автора. Но от этого правила обычно отступали, и автор присутствовал, хотя держался в тени. Все знали о его присутствии, и все делали вид, что не замечают его. В день репетиции за Кристофом зашел один приятель, и они вместе явились в концертный зал. Кристоф уселся в глубине ложи. Он очень удивился, увидев, что на этой закрытой репетиции зал — или, во всяком случае, партер — был наполнен почти до отказа: оттуда доносилось шарканье и гомон толпы дилетантов, критиков и просто любопытствующих. Оркестру было внушено не замечать многочисленного собрания.
Сначала шла рапсодия Брамса для альта, мужского хора и оркестра, написанная на отрывок из книги Гейне «Зимнее путешествие на Гарц». Кристофу претила торжественная сентиментальность этой пьесы, и он решил, что «брамины» прибегли к вежливому способу мести, принудив его прослушать произведение, которое он так неучтиво разбранил. Эта догадка рассмешила его; когда же за рапсодией последовали произведения других известных композиторов, которых он тоже подверг критике, он совсем развеселился — умысел Эйфрата был ему теперь совершенно ясен. Он невольно поморщился, но подумал, что это все же допустимый способ ведения войны, и оценил если не музыку, то сыгранную с ним шутку. Он даже не без удовольствия иронически похлопал вместе с публикой, восторженно рукоплескавшей Брамсу и родственным ему по духу композиторам.
Но вот на очереди симфония Кристофа. Взгляды, которые оркестранты и публика бросали по направлению к его ложе, показывали, что его присутствие ни для кого не тайна. Он скрылся в глубине ложи. С волнением, знакомым всякому музыканту, он ждал минуты, когда взовьется палочка дирижера, когда нарастающая в тишине волна музыки вдруг прорвет сдерживающую ее плотину. Никогда еще он не слышал своих вещей в исполнении оркестра. Заживут ли полной жизнью задуманные им образы? Как прозвучат их голоса? Он слышал в себе их гул и, склонившись над звенящей бездной, с трепетом ждал, что из нее поднимется.