Так, поначалу подозреваемому лишь показывали орудия пыток, детально знакомя его при этом с тем или иным нехитрым устройством. Уже одно подобное знакомство вносило в душу осужденного страшное смятение.
Если первая превентивная мера не помогала, то перед подозреваемым открывалась перспектива пройти все этапы этого дьявольского представления, в котором главным действующим лицом был, конечно, сам истязаемый. Палачи почти всегда относились к нему с особым почтением, как хороший скульптор, который был обязан подготовить и полюбить тот материал, из которого ему предстояло высечь или вылепить свое творение.
Эскен оказался настолько слаб, а вина его была столь очевидна, что он возопил о пощаде и признался во всех грехах как свершенных, так и воображаемых, лишь увидев дыбу. Отметим, что это нехитрое приспособление с воротом, прикрепленным к потолку, и веревкой не считалось гвоздем программы, которую всегда готовы были продемонстрировать в полной мере славные мастера цеха палачей.
От испуга Эскен вдруг впал в транс и с трудом уже мог различать, где кончается реальность, а где начинается то состояние священного бреда, в который, по замыслу инквизиторов, и должен был впасть каждый, кто имел случай познакомиться с их страшным искусством.
В этот бред испытуемый чаще всего впадал уже в тот момент, когда он оставался наедине с собой в камере. Часы, проведенные после пытки или после обычного предварительного устрашения, считались, может быть, самыми важными. Непосредственно ни боли, ни страха уже не было, но их неизгладимый след начинал производить в душе самую важную работу. Страх перед болью давал душе особую возможность увидеть происшедшее в ином, неземном, мистическом свете.
И тогда наступал час писцов. Они записывали все бредовые и невероятные показания. Такие признания не стал бы рассматривать ни один даже самый предвзятый современный суд. Но дело в том, что инквизиция как раз такие откровения на уровне видений и считала истиной. И чем необычнее с точки зрения здравого смысла, чем таинственнее и парадоксальнее были подобные признания, тем большее удовлетворение испытывал и палач, и сам инквизитор.
Оставшись наедине с самим собой, Эскен вдруг почувствовал некое чужеродное присутствие. В бреду он решил, что это сам дьявол проник сквозь толстые тюремные стены. Эскен уже ясно видел, как душа его пылает в адском огне. Он бросился на колени и стал молиться.
— Исповедуйся, исповедуйся, сын мой, — произнес вдруг мрачный голос, который донесся из противоположного угла камеры. — Милость Господа нашего не знает границ.
Эскен замолчал на полуслове, чувствуя, как холодный пот покрыл все его тело. Он медленно обернулся в ту сторону, откуда донесся этот замогильный голос. Там ничего нельзя было различить, кроме густого непроницаемого мрака. Священный бред как естественное последствие общения со святой инквизицией набирал силу. Сейчас из темного угла должен был явиться сам сатана и унести душу Эскена в ад.
— Кто?! — закричал тамплиер во весь голос, сам удивляясь себе. — Кто говорит со мной из тьмы? Явись! Я жду!
И вновь мертвая тишина. И вновь бедный Эскен изо всех сил пытался разглядеть хоть что-нибудь.
— Отвечай! — закричал заключенный. — Кто ты: демон или ангел?
«Демон или ангел», — успел записать скриптор, который сидел у слухового окна с противоположной стороны тюремной стены и аккуратно фиксировал важные показания подсудимого. Его первое признание, сделанное под угрозой пытки, не удовлетворило судью, и душа инквизитора начала испытывать страшные мучения. Судье вдруг показалось, что он сам готов подпасть под обаяние дьявольских чар, и поэтому инквизитор решил записать слова заключенного уже тогда, когда его подопечный по всем законам должен был впасть в состояние откровения.
— Отвечай! — не унимался Эскен.
— Я всего лишь бедный храмовник, втайне обвиненный своими братьями, — отозвался невидимый собеседник.
Эскен встал с колен и медленно пошел на голос.
Скриптор не мог записывать реплики того, чей голос для него просто не существовал. Душа грешника путешествовала сейчас по своим, только ей ведомым лабиринтам и закоулкам. Переписчик лишь фиксировал реальную часть разговора, то есть слова Эскена, и больше ничего. Завтра инквизитор обязательно напомнит заключенному об этом странном разговоре с призраком и потребует признаний.
Когда Эскен скрылся в тени, то смог различить во тьме фигуру старика, больше похожего на мертвеца. Лишь немигающие, глубоко посаженные глаза смотрели на заключенного из Темноты, излучая странный свет. Голос вновь произнес:
— Не бойся меня, сын мой. Я не кто иной, как дряхлый старец, который давно уже не видел дневного света. Назови мне свое имя.
— Эскен… Эскен де Флойран.