И опять с восходом солнца они уже были у опушки леса, на своей полосе и, не мешкая, начали работу.
На дальнем конце полосы хлеб уродился похуже — и редкий, и мелкоколосный — на тот конец ушёл брат с косой на плече. Высокую густую рожь от леса начали жать серпами мать со старшей сестрой мальчика.
Дали серп и мальчишке.
Вряд ли старшие так уж рассчитывали на его помощь — ну, какой из него помощник в такой тяжёлой — не самой ли тяжёлой? — крестьянской работе?! Серп ему дали, чтобы с малых лет приучался ко всякой работе, навыкал, а не глядел со стороны.
— Этой рукой вот так захватывай хлеб, а серпом вот эдак, с потягом, подрезай, — показала ему мать. — Только оберегайся, руку не сгуби, серп-то вострый…
Мать показала и — время жалко, каждая минута дорога! — поскорее за свой серп.
Мальчику дали самый малый, самый лёгкий серп, и всё равно для его детской руки он был тяжёл, и управляться с ним было трудно.
Одна горсть сжата, другая. Аккуратно, колосья к колосьям, уложены на жнивьё. Ещё горстка, ещё…
— О, сынок, гляди-ка, какой ты у нас молодец — целый сноп уже нажал!
Мать говорит это, не отрываясь от дела — каждая минута дорога! — но потом всё же подбегает к сыну и быстро, ловко, красиво связывает нажатую рожь в сноп.
— Ты погляди-ка, Тонька, какой работник-то, какой помощник-то у нас растёт!
И снова ни минуты не мешкая, берётся за свой серп. Сестра тоже говорит какие-то хорошие слова, тоже хвалит мальчика, и у него грудь распирает от радости и гордости. Ещё бы: ведь он работает наравне со взрослыми! Вот он, сладко пахнущий молодым житом, огромный — выше его — сноп. Сноп, нажатый им самолично.
Правда, первый сноп этот оказался в тот день и последним. То ли потому что руки у мальчика уже поустали, то ли слишком рано он посчитал себя всё умеющим работником и перестал остерегаться, но потянул он серп, срезая новую горсть хлеба, и вместе с хлебом прихватил мизинец на левой руке.
Подбежала испуганная мать. И жалея, и ласково поругивая за оплошность, завязала мизинец чистой тряпицей.
— Ничего, ничего! Заживёт.
Было больно, очень больно, но мальчик не плакал. Если бы в игре со своими сверстниками он так рассадил палец — орал бы, да ещё как орал! Здесь, на поле, плакать было нельзя: ведь он только что работал наравне со взрослыми и так работал, что его хвалили — надо и вести себя по-взрослому.
— Иди, вон под кустик, отдохни, — говорит мать. — На нынешний день хватит.
Мальчик уходит с полосы. Но, уходя, ещё раз оглядывается на сноп — первый в своей жизни сноп! — и его детское сердце опять наполняется радостью и гордостью. Он видел, как упало в землю зерно, видел, как зерно проросло и стало колосом. А теперь вот он сам из этих колосьев нажал большой — едва охватить — сноп. Потом сноп будет обмолочен, и какая-то часть хлебных зёрен станет опять семенами и упадёт в землю, а какая-то будет смолота на мельнице и ляжет на стол горячим духовитым караваем.
И мать его, малограмотная, но по-крестьянски мудрая, когда положит на стол этот каравай, не забудет сказать:
— Из твоего снопа, сынок. Попробуй-ка!
И когда он откромсает от каравая добрый кусок, круто посолит его и поднесёт ко рту — ещё не отведав, ещё не попробовав на вкус, уже по одному чудесному, бьющему в ноздри запаху, он будет знать, что вкусней, слаще этого хлеба нет и не может быть ничего на свете…
…Я хорошо, очень хорошо вижу того семилетнего мальчишку, потому что этим мальчишкой был я сам. У меня и по сей день на левом мизинце красуется памятный след «вострого» серпа.
А недавно мне довелось словно бы опять вернуться в те далёкие годы.
По летам я живу в родном селе. И как-то, погожим майским днём, шагая полями, я оказался у той, памятной с детства, опушки леса. Она мало изменилась, разве что когда-то тоненькие берёзки и осинки стали уже большими деревьями да разросшиеся купы орешника кое-где подошли к самой кромке поля. Как и в то далёкое утро лесная опушка была насквозь просвечена ярким солнцем и звенела на все лады птичьими голосами.
Вон под теми двумя берёзами, в вершине небольшого овражка, когда-то был родник. Я подошёл к овражку, спустился его отлогим склоном к берёзам. Родничок жил: тёмная в тени вода маслянисто блестела в полусгнившем замшелом срубе.
Я взял висевший на ветке берестяной ковшик, наклонился над родником и зачерпнул его хрустальной влаги. Вода была так холодна, что ломило зубы, и так вкусна, что трудно было оторваться. Как знать, может, тот родник был вполне обыкновенным родником, каких много и в других лесах и полях. Но мне казалось, что вкуснее этой воды, наверное, нет на всей земле. Это и понятно: ведь я пил из родника своего детства.
Послышался мерный гул трактора. А вскоре показался из-за пригорка и он сам с сеялками на прицепе.
И почему-то только тогда мне пришло в голову: а ведь если я сейчас стою на памятной с детства опушке — значит, где-то тут, на этом поле, пролегала и та, наша, столь же памятная полоска…