Читаем Земную жизнь пройдя до половины полностью

«Разве стоило ради хорошо кормленых, хорошо ученых и отменно бессовестных деток горбатиться всю жизнь от темна до темна, воевать и снова горбатиться без света и просвета, чтобы они могли удовлетворять свое любопытство, рваться к славе и достатку, а заодно до глубины души презирать тех, кто своим трудом дал им такие возможности?»

Но все же теперь я была постарше, чем тогда, и некоторые ответы начинали проклевываться наружу.

Я уже понимала, что это был отход, пена на поверхности впервые в истории России неголодной жизни.

И не ради них, конечно, израбатывался старик из привыборгской деревни, и не ради них полз восемнадцать суток Маресьев, умирал с голоду и не сдавался Ленинград, рисковал жизнью Гагарин и многие-многие известные и неизвестные люди, составляющие мой великий народ.

А эти, — мне их даже было жалко, — так и проживут мелкими людишками, чужими в своей стране, безосновательно считающие себя личностями, не приносящие никому радости, и потому не любимые никем, а, значит, вечно обиженные на всех и всё. Несчастные сукины дети!

А может, я льстила себе, думая, что повзрослела. Все так же мир делился для меня на черное и белое, и не было в нем ни полутонов, ни оттенков. Все так же влюблялась без ума и памяти и так же горько до отчаянья разочаровывалась в предмете вчерашней любви.

Так было теперь с МИФИ, с таким заманчивым раньше миром физиков и даже с будущей профессией, которая уж точно ни в чем не была виновата.

Но я ничего не могла с собой поделать. Простой, не сильно грамотный, нищеватый люд с Мосгорснабсбыта был мне ближе любой интеллигенции. И я, разрываясь надвое, все-таки на всю жизнь была на его стороне.

<p>Эсфирь Наумовна Перельман</p>

На каменных ступеньках сидеть было невыносимо холодно. Январь… Нет, даже не январь, а февраль, иначе бы так не несло по больничному городку поземкой, не забивало бы снегом за воротник, в рукава и сапоги. А еще промерзшие ступеньки снизу. Б-р-р-р! Но стоять больше не оставалось сил, не держали ноги. Я огиналась по Морозовской больнице (ничего себе названьице, очень кстати!) около детского отделения с обеда, а шел уже восьмой час вечера.

«Замерзну, к черту, насмерть, — подумала с остервенением. — Вот смеху-то. Посреди Москвы… Ну и пусть!» — Было уже наплевать.

Дверь за моей спиной скрипнула. На крыльцо, освещенное только фонарями с расчищенных, но уже переметенных дорожек, теперь хлынул яркий свет. Дверь опять скрипнула, и свет погас. Чиркнула спичка, потек сверху запах табака. Грубый, хриплый от курения голос раздраженно спросил:

— И долго ты собираешься здесь сидеть?

Я не пошевелилась и не ответила. Надоела она мне хуже горькой редьки, эта старая ведьма.

— Я спрашиваю, — прикрикнули сзади. — И когда с тобой разговаривают, повернуться надо.

Поворачиваться мне было абсолютно незачем. Ничего нового я бы все равно не увидела. Она и с виду была настоящей ведьмой. Из русских народных сказок. Один к одному, только без костяной ноги. Хлипкая, иссохшая, с крючковатым носом и седыми из-под врачебного колпака лохмами. За день я выучила ее облик наизусть.

— Иди домой, — проговорила она помягче.

Я промолчала. За семь часов нашего общения я уже сказала, по-моему, все слова, которые знала. Сначала я объясняла, потом упрашивала, уговаривала, едва не умоляла и то потому, что не умела, под конец скандалила, безобразно орала, почти не помня себя. Меня выдворяли из ее кабинета, но безуспешно, пока не додумались запереть дверь в отделение.

— Чего ты боишься? — теперь уже уговаривала она. — Он сейчас не такой уж тяжелый. Без тебя справимся.

— Ага, справитесь. Досправлялись. Справляться вы умеете, — меня опять сносило с катушек. — И вообще, какое ваше дело?! Сижу и буду. Сказала: не уйду, — и не уйду. Вам не мешаю. Ну и отстаньте от меня все к чертовой матери!

— Ты — просто дура! — рявкнула она, бросила с крыльца на снег окурок и хлопнула дверью.

Я подобрала остаток «беломорины» и затянулась. Сразу тошно засосало в животе и вспомнилось, что с утра ничего не ела. Но это, как ни странно, обрадовало: ожесточение шло по нарастающей, по принципу — чем хуже, тем лучше.

Окурок догорел до бумажной гильзы и потух. Я выбросила его, обхватила руками колени и уткнулась в них лицом. Так было не то чтобы теплей, а скорее бесповоротней и оттого спокойней.

Дверь опять скрипнула, открылась. Где-то за ней в глубине крикнули:

— Эсфирь Наумовна, третий бокс готов!

Дверь закрылась снова. Никто не вышел.

А на меня вдруг навалилась страшная усталость, давящая и тупая. В ней словно разом сошлись два последних года — с рождением сына, его болезнью, частными квартирами, институтскими хвостами, безденежьем, с недоумением и обидой, что в самой справедливой и гуманной моей стране могут не стремиться помочь другому, а чаще и не хотят, даже если обязаны.

Перейти на страницу:

Похожие книги