Какой повод для ссоры? Может, Эдькины слова, может, другое что. Не помню. Поводов можно найти сколько угодно. Дело не в них. Есть внутренние причины, что отдирают нас друг от друга.
Но что это? Что? Не знала никогда и не знаю.
«Я все думаю, — писал ты много позже, — почему у нас с тобой так получилось. Ведь мы действительно любили друг друга, и я не уверен, что больше этого нет. Видно все же, бог есть, и он судит судом высшим, нам недоступным».
Но мне твоя версия не подходит. Душа не лежит кивать на бога. А сами-то мы что?! Он, если и виноват, то в одном — что создал нас такими несовместимо разными.
Ты и тогда чувствовал это:
«Любка, девочка моя! Что же там впереди? Ты сейчас для меня что-то прекрасное и недостигаемое. Я помню какой ты была. Ты почти не изменилась, но… А что это за «но», я никак не могу понять. Ты стала какая-то сильная, уверенная что ли? А я, как говорили в армии, сгас. С работой получается по-бешеному: то малярничаю целыми днями, а чаще ничего не делаю. Я бы хотел всегда быть с тобой, но как это сделать? На просмотре мне влепили трояки, с такими оценками никуда не переведут, тем паче в Москву. Остается ждать, а на это нет сил. Я как рыболов, у которого запуталась леска. Дергаешь, торопишься распутать, а узлы только лишь затягиваются».
А у меня от письма только обида. Ты ничего не сделал, чтобы перевестись, значит, не любишь. Не умея сдаваться, я не принимала этого в других, а тебе — не прощала.
Неужели же в молодой своей дурости я сама была во всем виновата?
Наглая, напряженно-малиновая реклама светила в окно и не давала заснуть.
Но нет, зря я винила ее. Что-то темное, безысходное тянуло душу. Происходящее где-то вне, оно словно домогалось меня, пыталось достучаться и не могло.
И от глухой этой тягости, неизвестной природы, ничего не помогало: ни трепотня с подружками, ни питье чая, ни горячий до покраснения душ, ни шатание по спящим московским улицам — с безмолвными зарницами у горизонта…
Не было причин и не было избавления. И казалось — не будет. Но, измотав за ночь до отчаянья, к утру все само собой сошло на нет.
А утром принесли телеграмму, что умер отец.
Суетились девчонки, собирали мне чемодан, собирали деньги на похороны, тащили в институт что-то оформлять, посылали тебе телеграмму. И все будто не касалось меня.
Потом… Что было потом?..
Взревывали встречные поезда и электрички, стучало и время от времени дергало в нашей. Но движение не ощущалось. За окнами висел вязкий туман, съедавший пространство. Мельтешил народ на остановках. И было полное отсутствие мыслей.
Потом похороны и после них пустой, сразу просторный и нежилой дом, в котором только я и мама. За окнами длительные закаты бездождливого, словно застрявшего посередке лета. Капли из рукомойника. Тоска.
Долго мы с мамой не выдерживаем и уезжаем к родственникам в Москву.
А ты на похороны не приехал. Видимо, формулы: «Что бы с тобой ни случилось…» для тебя больше не существовало.
Москва парилась в июльской духоте, зато метро продувал сквозняк. И хоть он был механического происхождения и слегка отдавал резиной, железом и машинным маслом, все-таки дышалось не то что наверху. Я не торопилась туда, и вообще не торопилась. Поэтому и увидела Любу.
Это ж надо, из необозримого в Москве множества людей случайно пересечься именно с тем, с кем меньше всего бы следовало пересекаться!
В переходе с Белорусской-кольцевой на радиальную она стояла, прислонясь к прохладной мраморной стене, кого-то ждала.
— Привет! — сказала я.