Кажется, пишу эту повесть всю жизнь. Она всюду: по юношеским дневникам, где тьма восклицательных знаков и сперва «он», потом «ты», по письмам. В длинном косноязыком творении с исключительно «оригинальным» названием «Ты и Я», которое никому не показываю, ибо стыдно. По рассказам. А теперь и вовсе какими-то обрывочными кусками.
Отрывок неизвестно откуда:
«Все было так безобидно. Ну, одноклассник моих соседок, ну, трепач. Мало ли таких?! Но ты раздражал меня всем своим существованием. Раздражала кошачья вкрадчивая походка, хрипловатый голос, лохматая грива на голове, твоя ирония и вечное, к месту и не к месту, полувопросительное, полунасмешливое: «Неужели?!»
Рядом с тобой я сама становилась, как кошка. Все время хотелось вцепиться и исцарапать.»
Воспоминание из детства.
Мне лет тринадцать. Я лежу в сене на чердаке и представляю себе красочную, но несколько абстрактную картину.
Поле боя. Я перевязываю раненого. Весь в бинтах, он встает на одно колено, отмахивает в сторону рукой и говорит: «Люба, я тебя люблю!»
Дальше представлять не получается. Но картинка еще долго сидит во мне. И никто не подходит под сей героический образец.
Сперва был трамвай с желтыми деревянными сиденьями, который вез и вез, позвякивая, мимо крепостной стены, мимо стадиона, городского парка, длинно и полого к Днепру мимо фонарных столбов, мимо встречных трамваев над Днепром и над железнодорожными путями.
И шел какой-то бестолковый разговор: о пединституте, куда мы оба поступаем, о физмате, куда поступаю я, о друзьях, о школе, о доме. Ничего не запомнилось кроме нескольких реплик:
— Тебя, наверно, ждут дома?
— Конечно. Еще как!
— Какой-нибудь рыцарь печального образа?
— Почему рыцарь? Друзья ждут, мама с отцом.
Потом был ночной Смоленск и дорога через него весь, пешком с Покровки до общежития, гуденье ног и твоя с легкой издевочкой песня:
Нет уж, ты никак не был моим детским героем. Кто угодно, только не ты.
И кой черт понес нас, троих дураков — тебя, меня и Ларису, на этот футбол?!
Стояла сумасшедшая жара, и пить хотелось так, что скребло в горле.
— Сейчас сбегаю, куплю, — сказал ты и ушел.
Лариса посмотрела тебе вслед и вдруг попросила:
— Не обижай его, ладно?
— Его?! — удивилась я. — Да он сам кого хочешь обидит.
— Не болтай без смысла, — Лариса глянула на меня как на несмышленыша. Грубой лепки ее лицо сделалось строгим: — Его обидеть проще простого. Когда у него отец умер, ему пять лет было, а он с мачехой остался. Она его в детдом не отдала — пенсия за отца была большая. Так и мыкался: неухоженный, голодный часто. Болел, она к нему даже не подходила. Сирота он, понятно?
Мне было ничего не понятно. Какое дикое и нелепое слово: «сирота»!
Из твоего дневника того времени.
«Дома я себя чувствую чужим человеком. Да и есть ли он у меня, дом? Наверно, нет. В груди гуляет ветер. Пусто. Тяжело. Никого нет рядом.
Если бы…»
Поперек широких дверей костела был перекинут ржавый засов с таким же ржавым амбарным замком на конце.
Ты ухватился за решетку ближнего окна и забрался на каменный карниз.
— Лезь сюда, — протянул мне руку. — Садись и слушай. — Приложился лицом к решетке и крикнул:
— Ого-го-го-го-о!
Внутри помолчало, потом высоко-высоко зазвучал протяжный и печальный голос:
— О-у-о-о… О-у-о-о…
А следом тоненько зазвенело и загудело, набирая силу и понемногу превращаясь в мелодию. Она сперва приблизилась, затем удалилась и там в отдалении начала переливаться, то замирая, то вновь возникая. И слышался еще какой-то совсем уж дальний голос, который то ли пел, то ли молил кого-то. И длилось это длилось, пока не снесло звуки в такую высь, что стало непонятно, слышу я что-то или только кажется.
«Воспоминание о том, что здесь звучало раньше», — как сказал ты, причем безо всякой насмешки.
Вообще-то писать кусками проще. «Что вижу, то и пишу», — это Булгаков. Не нужно связывать что за чем идет, объяснять почему что случилось. Ну, как бы мне удалось объяснить, почему посреди экзаменов после пятерок по письменной и устной математике я вдруг решила все бросить и уехать? Ума не приложу. В дневнике детский лепет. Ни мотивов, ни поводов.
Не перебивая, ты выслушал путанное, несуразно-длинное мое объяснение и, чуть-чуть дрогнув голосом, спросил:
— А как же я?