И «Дан приказ ему на запад…», и «Песня о Щорсе», и «Наш паровоз», и «По военной дороге шел в огне и тревоге боевой восемнадцатый год…» — всех не вспомнить.
Песни словно приобщают нас к высокому, торжествующе-героическому, причисляя нас к нему, поднимают на уровень подвига Павки, Зои, Гастелло, Матросова. И это — счастье и готовность умереть за него.
И какой тут Минька мог быть мне интересен?! Я и не помнила о нем.
Меня выбрали комсоргом нашего 9 «а». И это обязывало. Заранее готовила своих пионеров в комсомол. Собирала номера в новогоднюю программу, кого уговаривала, кого заставляла. Носилась на переменах по школе, как сумасшедшая, вспотевшая и растрепанная. И ко всему прикладывалось постоянное ожидание чего-то необычайно радостного впереди. И оно удивительным образом сбывалось.
На Новый год я получила в школе первый приз за костюм астронавта. А в апреле в космос полетел Гагарин. Наш Юра! Из нашего маленького Гжатска! И, что еще важней, из нашей школы! Конечно, он был старше нас, но мы были с ним в какой-то степени одно — комсомолия, и его подвиг ложился на наши пятнадцать лет горячим отсветом сопричастности и восторга.
И полет Гагарина, и приезд его к нам в школу заслонил собой все остальное до конца девятого класса. Единственное, что еще помнится, это мои пионеры, потому что это тоже была радость. Теперь они все мечтали о комсомоле. Даже Иванченков, самая несознательная дубина среди моих подопечных, в тринадцать лет выше десятиклассников и шире их в плечах, и тот после полета Гагарина притих: почти перестал безобразничать и драться по любому поводу, стал делать кое-какие уроки и учить комсомольский устав. Таким счастливым, особенным, неповторимым в своем юном восприятии счастья остался в памяти девятый класс.
Десятый был совсем иным, наполненный болезнями и неприятностями.
Аппендицит с мучительно тяжелой операцией, с бешеным до срыва криком хирурга на мать, не сказавшую, что на меня почти не действует местная анестезия, потом целая вереница простуд и ангин с непременной температурой за сорок. И так всю зиму.
В редкие перерывы появлялась в школе несколько одуревшая от тихости больниц и дома и никак не могла попасть в бурный школьный ритм, отчего получался душевный раздрызг и было неуютно ни там, ни там.
Когда наконец оклемалась, была уже весна, солнце, прозрачная зелень берез, духовой оркестр на танцплощадке городского парка.
Там, у танцплощадки, где оркестр изводился томительным аргентинским танго, почти выговаривая слова:
встретился Иванченков. Пока я болела он стал еще громадней, и ломавшийся раньше голос уже уверенно грубил.
— Любка, привет! — сказал он мне сверху вниз. — Зря ты трепалась, что в комсомол только лучших берут. И ни фига подобного! У нас всех записали, как миленьких.
— Как записали? — не поняла я.
— Так! Даже, кто не хотел — заставили. — У него скривилось лицо, будто он хлебнул уксуса.
— Постой. Вам же пятнадцати нет.
— Ага, ничего не знаешь. Теперь с четырнадцати, — сказал он и, видно, считая, что говорить больше не о чем, повернулся и пошел к танцплощадке.
— А кто, кто записал-то? — растерянно крикнула ему вслед.
— Людка с райкома, — не поворачиваясь, ответил он.
На следующее утро вместо школы я отправилась в райком. Люду я знала, шестимесячно-кудрявая под барана она постоянно мелькала в школьных коридорах, собирая сводки по комсомольской работе. Вроде бы свойская девка, года на три всего старше нас.
Но здесь, в райкомовской комнате, это был совсем другой человек. Как будто тома Ленина и Маркса в темных шкафах и портрет Хрущева на стене делали ее если не равной, то приближенной к ним.
— Вы по какому вопросу? — спросила она отстраняющим и пустым чиновничьим голосом.
Однако на меня такие штуки плохо действовали, наподобие красной тряпки на быка. Я пришла в свой райком наводить порядок, и райкомовской крысе, которая махом загубила два года моей работы с ребятами и самих ребят, не дано было меня остановить. Не сильно стесняясь в выражениях, я высказала ей все, что о ней думала.
Как она орала, давая петуха и доходя до визга! Обвиняла во всех смертных грехах, твердо обещала выгнать из комсомола и тем испортить мне жизнь.
Я смотрела на ее перекошенное криком лицо и думала, что их, наверно, немало — этих «якобы коммунистов», а не один Кудряков, как казалось раньше.
— А ты… Ты — враг народа, — сказала я и хлопнула дверью.
Я не знала из каких глубин памяти выскочило это, но была уверена, что оно точно подходит к ней.
Дальше история развивалась бурно. Уже через неделю в актовом зале были собраны все комсомольцы десятых, девятых, восьмых и новенькие — седьмых классов. Разбиралось мое персональное дело.